– Я еще говорила, что оттуда можно увидеть Францию, помнишь? – сказала Китти. – А ты меня поправил. Ты сказал: «Это не Франция, это Гернси».

– Каким я был занудой.

– Вовсе нет.

– Вовсе да.

– Ну, может быть, ма-аленькую капельку.

– Эй!

Она засмеялась, схватила его руку и сказала:

– А давай заберемся сейчас туда.

– В темноте?

– Ну и что?

Они побежали к вершине, и Леонард понял, что больше года он бегал не по собственной воле, а лишь из необходимости спасать свою жизнь; вот почему ощущение свободы сейчас было таким восхитительным.

В темноте под дубом, на вершине холма, откуда видна была их деревня, лицо Китти посеребрила луна, и Леонард, легко коснувшись кончиком пальца ее переносицы, так же легко повел линию вниз, до самых губ. И не смог удержаться. Она была совершенством, истинным чудом.

Оба молчали. Китти, все еще в его шинели, села на него верхом и стала расстегивать ему рубашку. Потом просунула под хлопковую материю ладонь и приложила туда, где билось сердце. Он прижал ладонь к ее лицу с одной стороны, провел большим пальцем по щеке, и она ответила на его ласку. Тогда он притянул ее к себе, они поцеловались, и в этот миг жребий был брошен.

Потом они молча оделись и сели под деревом. Он предложил ей сигарету, она закурила и просто сказала:

– Тому не говори.

Леонард согласно кивнул: конечно, Том ничего не должен был знать.

– Это была ошибка.

– Да.

– Все эта чертова война.

– Это я виноват.

– Нет. Ты не виноват. Но я люблю его, Леонард. Всегда любила.

– Я знаю.

Он взял тогда ее руку и сильно сжал, потому что знал: она и вправду любит Тома. А еще знал, что тоже его любит.

До его отъезда на фронт они виделись еще дважды, но оба раза недолго и в присутствии других людей. И это было странно, потому что в такие моменты он понимал особенно ясно: Тому действительно не нужно знать, и они смогут жить так, словно ничего не случилось.

Только через неделю, когда он вернулся на фронт и на его плечи снова опустилась тяжесть войны, Леонард начал раз за разом вспоминать то, что случилось дома, и каждый раз приходить к одному и тому же, в сущности, детскому, но такому неотвязному вопросу: почему Тому всегда достается самое лучшее? Вопрос будоражил его совесть и заставлял его ненавидеть себя самого.

Одним из первых, кого увидел Леонард, едва приблизившись к траншеям, был Том: его каска поднялась над краем окопа, перемазанное грязью лицо под ней взорвалось улыбкой.

– Привет, Ленни! Ты по мне соскучился?

Полчаса спустя, когда они уже сидели за кружкой окопного чая – одной на двоих, – Том спросил о Китти.

– Я видел ее всего пару раз.

– Она мне писала. Хороший чай. Но вы с ней, конечно, не вели никаких особых разговоров?

– Ты о чем?

– Ну, что-нибудь личное.

– Не глупи. Мы едва парой слов перемолвились.

– Вижу, отпуск не вылечил тебя от хандры. Я просто хотел сказать… – тут он опять не удержался от улыбки, – мы с Китти помолвлены и после войны поженимся. Я думал, она не вытерпит и все тебе расскажет. Мы договорились, что будем молчать, пока война не кончится, а потом скажем – ну, ее отцу и остальным тоже.

Том был так доволен собой в тот миг, так искренне, по-мальчишески счастлив, что Леонард не удержался и сгреб брата в объятия:

– Поздравляю тебя, Том, я так рад за вас обоих.

А три дня спустя брата не стало. Умер от ранения шрапнелью. Точнее, от потери крови, которой истек в долгие ночные часы, пока лежал на ничейной земле между двумя линиями траншей, а Леонард слушал, сидя в окопе. («Помоги мне, Ленни, помоги».) Потом ему принесли вещи брата, все, что осталось от Тома – чемпиона по лазанию через садовую ограду, Тома-везунчика, Тома – всеобщего любимца: надушенное письмо от Китти и старую, истертую серебряную монетку.


Нет, Люси Рэдклифф, конечно, не имела в виду ничего плохого, заводя речь о вине и прощении, но какое бы сродство она ни ощутила между собой и Леонардом, она ошиблась. Да, жизнь – сложная штука. Да, все люди совершают ошибки. Но ошибки ошибкам рознь. Вот и они были по-разному виноваты перед своими погибшими братьями.

Китти начала писать ему во Францию после смерти Тома, Леонард стал ей отвечать, а когда война кончилась и он вернулся в Англию, она пришла однажды вечером в его съемную лондонскую конуру. С бутылкой джина, которую Леонард помог ей выпить: они пили, говорили о Томе и плакали. Когда она ушла, Леонард понял так, что на этом все и кончится. Но оказалось, смерть Тома связала их прочнее, чем они думали. Они были как две луны на орбите его памяти.

Сначала Леонард говорил себе, что просто заботится о Китти в память о брате, и, возможно, он поверил бы в это сам, если бы не тот вечер 1916 года. Но правда была куда сложнее и не делала ему чести, и очень скоро он уже не мог скрывать ее от себя. Оба – и Леонард, и Китти – знали, что из-за своей неверности лишились Тома. Мысль, конечно, совершенно иррациональная – он это понимал, – но от этого не менее верная. Хотя Люси Рэдклифф была права в одном: нельзя жить, изнемогая под грузом такой вины. Им обоим, ему и Китти, надо было оправдать разрушительные последствия их поступка, и они, не сговариваясь, решили считать: то, что они делали той ночью на холме, было любовью.

Они оставались вместе. Связанные виной и болью. Ненавидя причину своей связи, они не находили сил дать друг другу свободу.

О Томе они не говорили, по крайней мере прямо. Но он всегда был с ними рядом. Он был в тонком золотом ободке с сверкающим крошкой-бриллиантом, который Китти носила на пальце правой руки; он был в легком удивлении, с которым Китти иногда глядела на Леонарда, точно ждала увидеть на его месте кого-то другого; он был в каждом темном углу каждой комнаты, в каждом атоме солнечного света под открытым небом.

Да, Леонард, без сомнения, верил в духов.


Леонард подошел к воротам Берчвуд-Мэнор и вошел внутрь. Солнце уже клонилось к горизонту, и тени на лугу перед домом стали удлиняться. Скользнув взглядом вдоль садовой ограды, Леонард встал как вкопанный. В дальнем ее конце, на освещенном солнцем клочке земли под японским кленом, он увидел женщину: та лежала на земле и крепко спала. Долю секунды ему казалось, что это Китти, что она раздумала ехать в Лондон.

Сначала Леонард подумал, что у него начались галлюцинации, но потом понял, что женщина на земле – вовсе не Китти. Это ее он видел сегодня утром у реки: она была половинкой той пары, встречи с которой он избежал на прогулке.

Но теперь он не мог отвести от нее глаз. Пара грубых башмаков аккуратно стояла рядом с ней, и босые ступни в траве показались Леонарду самым эротическим зрелищем, какое он видел в жизни. Он закурил. И подумал, что, должно быть, его притягивает в ней беззащитность. И то, что она вдруг взяла и материализовалась рядом с его домом.

Пока он смотрел на женщину, та проснулась, потянулась, и выражение блаженства осветило ее лицо. В устремленном на дом взгляде были чистота, простота, любовь, и в груди Леонарда что-то заныло в ответ. Вдруг захотелось плакать, как не хотелось с самого детства. Плакать о потерях и безобразии своей жизни, о том, что время нельзя повернуть вспять, что в прошлое не вернешься и не сделаешь так, чтобы случившееся не случалось; плакать о том, что, как бы он ни распорядился отныне своей жизнью, и война, и смерть брата, и годы, протекшие с тех пор впустую, навсегда останутся частью его самого.

– Извините, – окликнула его женщина, поскольку теперь тоже его увидела. – Я нечаянно сюда забрела. Я заблудилась.

Голос звенел как колокольчик, прозрачный и чистый, и ему захотелось подбежать к ней, взять за плечи и, глядя ей прямо в глаза, предупредить, что надо быть осторожнее, потому что жизнь может быть жестокой, и холодной, и беспощадной, и утомительной.

Хотелось сказать ей, что все бессмысленно, что лучшие всегда умирают молодыми, притом из-за всякой ерунды, что мир полон людей, которые пожелают причинить ей боль, и ты никогда не знаешь, что ждет тебя за углом, да и есть ли он впереди, этот угол.

И все же…

Пока он глядел на нее, а она – на дом, что-то в игре света на листьях японского клена над ее головой, в солнечных зайчиках, которые скользили по ней, пронзило его сердце, и он понял, что, по странной логике, именно бессмысленность жизни превращает ее в прекрасный, редкий и удивительный дар. Что, несмотря на жестокость войны – а может быть, как раз благодаря ей, – он по-иному видит теперь мир, в котором словно промыты все краски. Что чем темнее ночь, тем ярче звезды.

Все это он хотел ей сказать, но слова застыли в горле, и он лишь поднял руку и помахал ей – дурацкий жест, которого женщина к тому же не увидела, потому что смотрела в другую сторону.

Он вошел в дом и из окна кухни наблюдал за тем, как она собирала свою сумку и как, в последний раз одарив дом своей головокружительной улыбкой, исчезла в солнечной дали. Он не знал, кто она. Он никогда больше ее не увидит. И все же ему было жаль, что он не признался ей: «Я тоже заблудился». Он сбился с пути, но надежда еще оставалась. Словно птичка, она трепетала крылышками где-то рядом и без устали пела ему одну и ту же песню: если не сдаваться и упорно идти вперед, шаг за шагом, может быть, ты все же придешь домой.

VII

Отец однажды рассказывал мне, что, когда он впервые увидел мою мать в окне дома ее родителей, ему показалось, будто до этого он существовал в полупотемках. И только с ней в его жизнь вошли цвета и краски, а чувства стали ярче, отчетливее, правдивее.

Я была тогда ребенком и приняла слова отца скорее за сказку, чем за чистую монету, но они вернулись ко мне в тот вечер, когда я встретила Эдварда.

Это была не любовь с первого взгляда. Утверждать такое – значит смеяться над любовью.

Это было предзнание. Необъяснимое ощущение того, что случилось нечто необыкновенное. Бывают такие мгновения: они сверкают в потоке обыденной жизни, словно крупинки золота в лотке старателя.