Бесцеремонное возникновение коробки в таких обстоятельствах грозило и вовсе довести мистера Пендлтона до апоплексии, и Элоди, которой дисгармония была любезна не более, чем полное отсутствие порядка, твердо пообещала ему, что сама разберется во всем в ближайшее время, после чего подхватила коробку и засунула ее под стол – с глаз, так сказать, долой.

В последующие дни Элоди не упоминала о находке и старалась, чтобы та никому не попадалась на глаза, во избежание нового взрыва эмоций, но теперь, оставшись наконец одна в конторе, она опустилась у стола на колени и достала коробку из ее убежища…


Свет вспыхнул нежданно, он кололся, как множество острых иголочек, и сумка, давно сплющенная внутри коробки, вздохнула. Ее путь оказался таким долгим – немудрено, что она устала. Края сумки истерлись почти до прозрачности, пряжки потускнели, нутро, увы, пропахло плесенью. О пыли и говорить нечего: она давно уже затянула полупрозрачной пленкой всю некогда безупречную поверхность, сделав сумку такой вещью, которую люди внимательно рассматривают, держа на вытянутой руке, покачивая головой и не зная, как с ней поступить. Носить нельзя – слишком старая, выбрасывать тоже нехорошо – смутно казалось, что она обладает исторической ценностью.

Когда-то ее любили, восхищались ее элегантностью, больше того, полезностью. Она была незаменима для кого-то в те дни, когда люди ценили подобные аксессуары. А потом ее спрятали и забыли, случайно обнаружили, обращались с ней кое-как, потеряли, нашли и забыли опять.

Но вот предметы, которые десятилетиями давили на сумку своим весом, куда-то исчезли, да и саму ее наконец откуда-то извлекли, и она оказалась в комнате, где слабо жужжали электрические приборы и тихо щелкали трубы отопления. Размытый желтый свет, запах бумаги и мягкое прикосновение белых перчаток.

По другую сторону перчаток обнаружилась женщина: молодая, похожая на олененка – с длинными тонкими руками и деликатной шеей, которая поддерживала головку с лицом в оправе черных стриженых волос. Она тоже держала сумку на расстоянии вытянутой руки, но без всякой брезгливости.

Ее прикосновение было нежным. Губы сложились в трубочку от любопытства, серые глаза слегка прищурились, потом расширились, когда она оценила тонкую ручную работу, отличный индийский хлопок и качество шва.

Мягким большим пальцем она провела по инициалам на верхнем клапане сумки – поблекшим и печальным, – и сумка ощутила мурашки удовольствия. Почему-то внимание этой молодой женщины подсказывало ей, что ее невыразимо длинное путешествие, вероятно, близится к концу.

«Открой меня, – беззвучно молила сумка. – Загляни внутрь».


Когда-то, давным-давно, сумка была сияющей и новой. Сам мистер Симмз из «У. Симмз и сын», поставщик королевского двора, сделал ее на заказ в своей мастерской на Бонд-стрит. Золотые инициалы, сработанные вручную, были с невероятной торжественностью прикреплены под нагревом; каждую серебряную заклепку и пряжку тщательно отобрали и, внимательно изучив, отполировали; тончайшую кожу раскроили и аккуратно сшили, а затем натерли маслом и отшлифовали до горделивого блеска. Пряные ароматы Востока – гвоздика, шафран и сандал – приплыли по кровеносной системе здания из парфюмерного магазина по соседству, придав сумке намек на чужестранность.

«Открой меня…»

Женщина в белых перчатках щелкнула потускневшей серебряной застежкой, и сумка затаила дыхание.

«Открой меня, открой меня, открой…»

Она подняла наружный кожаный клапан, и свет впервые за сто лет озарил нутро сумки, до самого дальнего уголка.

С ним нахлынул поток воспоминаний – разрозненных, путаных: звон колокольчика на двери «Уильям Симмз и сын»; шелест юбок молодой женщины; стук лошадиных копыт; запах свежей краски и скипидара; жар, страсть, шепот. Свет газовых фонарей на вокзале; длинная, петляющая река; пшеничные ароматы полей…

Рука в перчатке вынырнула из кожаного нутра, вынося груз наружу.

Прежние ощущения, касания, голоса – все поблекло, все осталось далеко позади, наконец потемнело и стихло.

Кончилось.


Элоди опустила содержимое сумки себе на колени, а саму ее отложила в сторону. Красота предмета как-то не вязалась с вещами, лежавшими внутри. Там оказался набор совершенно заурядных письменных принадлежностей – дырокол, чернильница, деревянная коробочка с отделениями для перьев и скрепок – и еще футляр для очков из крокодиловой кожи, который производитель снабдил ярлычком с надписью: «Собственность Л. С.-В.». Он и подсказал Элоди, что все найденные ею предметы, как и письменный стол, к которому они когда-то относились, принадлежали Лесли Стрэттон-Вуд, внучатой племяннице первого Джеймса Стрэттона. Тогда и время совпадает – Лесли Стрэттон-Вуд умерла где-то в шестидесятых, – и становится понятно, почему коробку доставили именно в здание «Стрэттон, Кэдуэлл и K°».

Вот только сумка – если, конечно, речь не шла о подделке самого высокого класса – казалась слишком старой, чтобы принадлежать мисс Стрэттон-Вуд; да и предметы внутри нее, по крайней мере на первый взгляд, были не из двадцатого века. Черный журнал для записей с монограммой (Э. Дж. Р.) и обрезом под мрамор; медная коробочка для перьев, изготовленная в середине царствования королевы Виктории; и линялая кожаная папка для бумаг, зеленого цвета. Невозможно было с уверенностью сказать, кому принадлежали все эти вещи, но под передним клапаном папки оказался ярлычок с золотой надписью: «Джеймс У. Стрэттон, эскв., Лондон, 1861».

Папка была плоской, и Элоди сначала решила, что она пуста; но, щелкнув застежкой, обнаружила внутри один-единственный предмет. Это была изящная серебряная рамка – такая небольшая, что уместилась в ладони, – со снимком женщины. Молодая, волосы длинные, светлые, но не как у блондинки, наполовину убранные в свободный узел на макушке; взгляд прямой, подбородок слегка приподнят, скулы высокие. Складка губ такая, словно она только что беседовала с кем-то на интеллектуальные темы, а то и пикировалась, и вот на секунду отвлеклась.

Вглядываясь в коричневатую фотографию, Элоди уже испытывала знакомый трепет, – возможно, перед ней была жизнь, доселе неизвестная, ждавшая, когда ее откроют заново. Платье на женщине было свободнее, чем носили в те времена. Складки белой ткани драпировали плечи, образуя треугольный вырез. Рукава прозрачные и пышные, манжет на одной руке поднят до локтя. Запястье хрупкое, рука на бедре подчеркивает изгиб талии.

Да и трактовка образа не менее необычна, чем модель, ведь женщина снята не на кушетке и не на фоне декорации, чего обычно ждешь от викторианцев. Нет, она позирует на открытом воздухе, среди густой зелени, и все вокруг нее говорит о движении и жизни. Свет рассеянный, общее впечатление упоительное.

Отложив снимок в сторону, Элоди взялась за дневник с монограммой. Он раскрылся сразу, точно только того и ждал, обнажив страницы дорогой хлопковой бумаги кремового цвета; слова на ней были выведены прекрасным почерком, но, увы, служили лишь подписями к многочисленным карандашным и чернильным рисункам и наброскам людей, пейзажей и других объектов, чем-то заинтересовавших автора. Значит, не дневник – альбом.

Из сложенных страниц выскользнул клочок бумаги, вырванный откуда-то еще. По нему тянулась одна строчка: «Я люблю ее, я люблю ее, я люблю ее, и если не смогу быть с ней, то наверняка сойду с ума, потому что, когда я не с ней, мне страшно…»

Слова рвались с бумаги так, словно кто-то выкрикивал их вслух, но, перевернув записку, Элоди не поняла, чего именно страшился автор.

Кончиками пальцев в мягких перчатках она провела по слегка вдавленным буквам. Посмотрела ее на просвет, и в последних отблесках уходящего солнца увидела неповторимый узор из ворсинок и множество крошечных сияющих точек там, где острый кончик металлического пера проткнул когда-то бумагу.

Элоди тихонько вложила истерзанный клочок обратно в альбом.

Он был старым, даже старинным, и тем сильнее тревожило заключенное в нем сообщение: с неистовством и яростью оно твердило о неоконченном деле.

Элоди продолжила аккуратно переворачивать страницы альбома, и везде находила штрихованные наброски, а кое-где – беглые профили на полях.

И вдруг ее рука замерла.

Этот набросок был более тщательным, чем другие, более завершенным. На переднем плане – речной пейзаж с одиноким деревом, на заднем – поля и далекий лес. Справа из-за рощицы выглядывала крыша: острые зубцы двойного фронтона, восемь дымовых труб и причудливый флажок флюгера с солнцем, луной и эмблемами других небесных тел.

Рисунок был вполне законченным, но Элоди не потому смотрела на него в таком изумлении. Ее охватило ощущение дежа вю, причем столь сильное, что у нее даже дух занялся.

Это место было ей знакомо. Воспоминание было таким ярким, как будто она побывала там сама, но Элоди твердо знала, что никогда не видела этого дома своими глазами, только представляла его себе мысленно.

Слова всплыли в ее памяти внезапно и прозвучали чисто и внятно, как птичья песенка на рассвете:

«Долго шли они извилистой тропой через широкий луг, и пришли к реке, и принесли с собой тайну и меч».

И она вспомнила. Это была сказка, которую в детстве рассказывала ей мать. Романтическая сказка, длинная, с витиеватым сюжетом, со множеством персонажей – героев, злодеев и, конечно же, Королевой Фей, – а происходило все в доме посреди темного леса, на берегу большой излучистой реки.

Но эта история была не из книги, а значит, никаких картинок к ней не полагалось. Они с матерью сидели бок о бок на кровати в детской спаленке Элоди, комнате со скошенным потолком, и мать рассказывала…

Из кабинета мистера Пендлтона раздался низкий предупредительный звон настенных часов, и Элоди взглянула на свои часики. Она опаздывала. Время снова утратило форму, его стрела рассыпалась и пылью легла ей под ноги. Бросив последний взгляд на странно знакомую картинку, она вернула альбом в коробку вместе с прочим содержимым, накрыла все крышкой и сунула под стол.