Агата Стопак обладала всем тем, чего недоставало святой Вальпурнии. Да, у нее были длинные, темные, блестящие волосы — но росли они отнюдь не на подбородке. А ее кожа! Сияюще-белая, бархатистая, напрочь лишенная бородавок. Как подобает добропорядочной горожанке Дота, она заглядывала в собор, чтобы отдать мне дань уважения, но была явно не из тех, кто доходит в религиозном рвении до крайностей. Летом она всегда садилась у окна, и ветерок, долетавший с улицы, играл ее платьем из тонкого цветочного ситца, облегавшим каждый изгиб фигуры.

Зимой госпожа Стопак приходила в Ратушу в галошах, присаживалась за свой стол, снимала их и надевала сандалии на каблуке и с открытым мыском. Заслышав из своего кабинета ее шаги, влюбленный бедняга мэр падал на ковер и заглядывал в щель под дверью, пытаясь увидеть ее пухлые пальчики.

Потом бедный влюбленный Тибо вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная.

В течение дня, как любой другой человек, госпожа Стопак время от времени отлучалась от своего рабочего места, повинуясь велению организма; а отлучившись, всякий раз возвращалась со вновь доведенным до совершенства макияжем, благоухая лаймом, лимоном, бугенвиллеей, ванилью и такими экзотическими ароматами, названий который добрый Тибо не знал. Он пытался представить себе страны, откуда они пришли, — овеянные запахом пряностей тихоокеанские острова, где в воздухе плывет тихий перезвон храмовых колокольчиков, а смирные волны набегают на берег и вздыхают, уходя в розовый коралловый песок. Он представлял себе и те места, где эти ароматы жили сейчас, — мягкие пухлые холмики под коленями госпожи Стопак, ее голубоватые запястья и ложбинку на груди. «Господи, — бормотал мэр Крович про себя, — зачем, собирая мои атомы из космической пыли, ты сделал меня мужчиной, хотя вполне мог бы превратить меня в маленькую капельку духов, чтобы я жил и умер ТАМ?»

~~~

Добрый мэр Крович был несчастен — но несчастна была и госпожа Стопак. Зимними ночами она лежала, дрожа от холода, слушала, как дождь барабанит по стеклу, смотрела, как сквозняк раздувает занавески, и размышляла, что на самом деле их колышет — ветер за окном или храп господина Стопака. Стопак лежал на спине, строго на своей половине кровати, как будто между ним и женой был положен меч, и его огромный живот, укрытый одеялом, походил на купол цирка. По пустоте, разделявшей супругов, гулял ветер, но и без того она была бы холодна, как лед.

От Стопака исходил запах шпатлевки и побелки. На серой сорочке, которую он надевал на ночь, виднелись пятна краски; краска была у него и под ногтями, а его храп напоминал Агате рев парового катка, который она однажды видела на Речной улице, когда возвращалась с работы домой.

Стопак храпел всегда, но раньше, когда они еще только поженились, это Агату ничуть не смущало. В те годы в их постели было тепло, и Стопак каждую ночь засыпал, прижавшись к ее пухлому розовому телу; его голова покоилась на ее большой белоснежной груди, его тело, словно одеяло, укрывало тело жены, одна рука пребывала между ее ног, а другая — под подушкой. И он, утомленный, лежал и храпел, а Агата, сияя от счастья, перебирала пальцами его волосы и шептала на ушко о своей любви.

Она хорошо его кормила. Прибежав с работы, она каждый раз успевала приготовить что-нибудь вкусненькое до того, как Стопак возвращался домой и усаживался за стол, покрытой скатертью с желтыми маргаритками. Однако в те времена Стопак никогда не садился за стол, не бросившись предварительно к Агате со стремительностью атакующего медведя. Обхватив ее и расцеловав, он пускался с ней в пляс по кухне, пока она, заливаясь смехом, не стукала его легонько толкушкой для картофеля и не усаживала на деревянный стул с прямой жесткой спинкой.

«Хватит! — кричала она. — Сила еще понадобится тебе попозже!» Потом она награждала его многообещающим поцелуем и кормила: ростбифом с жареной картошкой, домашним пирогом с дичью, отличным сыром, пирожными с заварным кремом и хрустящей сахарной корочкой; и, пока он ел, рассказывала обо всем, что случилось за день: кто был на приеме у мэра, как по Ратуше водили школьную экскурсию, как шляпа начальника полиции упала в ведро Петера Ставо, а вытащили ее уже совершенно белюсенькой, — и они вместе смеялись.

А потом, когда Стопак управлялся с ужином, Агата вставала со своего места, поднимала юбку и запрыгивала на него, и заключала его в объятия, и теребила его волосы, и целовала, целовала, целовала, а потом они падали в постель и в конце концов засыпали — грязная посуда могла подождать до утра. Тогда она любила его. Она любила его и теперь — но иначе. По-другому. Теперь ее любовь походила на любовь к старому слепому псу. Любовь-жалость. Любовь, недостаточно сильная для того, чтобы снять ружье со стены над камином и совершить акт милосердия.

Она продолжала любить его, потому что он был первым мужчиной, которого она полюбила, первым, с кем она разделила ложе, — а для такой женщины, как Агата, это всегда что-нибудь да будет значить. Она продолжала любить его, потому что когда-то у них была замечательная дочурка — и много лет назад Стопак стоял, склонившись переломанным пугалом над маленькой кроваткой с мертвым ребенком, и плакал навзрыд. Она продолжала любить его, потому что его коммерческие дела шли хуже некуда, потому что он был сломан и жалок. Она любила его так, как любят плюшевого медведя, игрушку детства, — не самого по себе, а как воспоминание о том, чем он был и что значил для тебя давным-давно. Не так, совсем не так должен быть любим мужчина!

Стопак, со своей стороны, не любил Агату так, как должно любить такую женщину, как она. С самого дня похорон он больше не прикасался к ней. С кладбища он вернулся, по-прежнему согнутый чудовищным весом маленького белого гробика, не обращая внимания на испачканные землей брюки, и, когда за последним опечаленным гостем закрылась дверь, рухнул на стул и зарыдал.

Агата подошла к нему и поцеловала в макушку, потом взяла за руку, вялую и холодную, как рыбина.

— Тише, тише, успокойся, — шептала она, прижимая его голову к своей груди. — У нас еще есть время. Мы снова будем счастливы, у нас еще будут дети. Конечно, не такие, как она.

Слезы текли по ее лицу и капали с подбородка.

— Таких, как она, уже не будет. Но у нас будут другие дети, мы будем их любить и расскажем им про старшую сестренку, живущую в раю. Не сейчас, но скоро.

Но Стопак, продолжавший кулем сидеть на стуле, пробормотал в ответ, едва справляясь с душившими его рыданиями:

— Нет. Никогда. Хватит. Никаких больше детей. Никогда.

И решение его было твердо. Жизнь в маленькой квартирке изменилась. Стопак стал поздно возвращаться с работы. Еда, приготовленная для него Агатой, сохла в духовке или отправлялась в мусорное ведро под раковиной. Но Агата любила мужа. Она верила, что сможет спасти его, и поэтому каждый вечер ждала, когда он вернется, и, как бы поздно он ни возвращался, садилась ужинать вместе с ним и вместе с ним жевала черствую разогретую еду. Стопак съедал все, что она ему давала, не проронив ни единого слова, словно не ужинал, а закидывал уголь в топку. Однажды она даже решила проверить его реакцию, дав ему сначала суп, потом сладкий вишневый пирог, а затем бараньи отбивные — но он и это все съел в полнейшей тишине, и было полное впечатление, что он поступил бы так же, даже если бы Агата свалила все три блюда в одну миску.

На следующий вечер, желая загладить свою вину, Агата купила пару фазанов. Придя домой, она вырезала им грудки и обернула мясо толстыми кусками копченого бекона. Пока грудки жарились, она покрошила морковки, сварила картошки и накрыла на стол. Ужин был готов к приходу Стопака, и тот съел его с таким видом, как будто жевал овсянку.

Потрясенная Агата смотрела на мужа, не веря своим глазам, и теребила густые черные волосы, чуть не вырывая их от огорчения.

— Ради всего святого, Стопак! — воскликнула она наконец. — Сказал бы хоть «Спасибо, было вкусно»!

— Спасибо, было вкусно, — сказал Стопак, достал из кармана висящей на спинке стула куртки вечернюю газету, раскрыл ее и погрузился в чтение.

Агата была огорчена, но сдаваться не собиралась. Она была женщиной и знала, что нужно мужчине. И прежде всего она знала, что нужно ее мужу.

На следующий день, едва звон колоколов собора возвестил начало обеденного перерыва, Агата встала из-за стола и зашла в пустой кабинет мэра. Там она обернула голову платком, повернулась к городскому гербу и торопливо прошептала молитву:

— Добрая Вальпурния, ты выдала себя на поругание гуннам, чтобы спасти женщин Дота. И вот я, женщина Дота, хочу, чтобы мой муж на эту ночь превратился в гунна. В гунна! Это не спасет всех женщин Дота, но может спасти одного мужчину. Помоги мне, пожалуйста!

Затем она сделала изящный реверанс, приоткрыв красивые ножки, и поспешила прочь.

Стуча высокими каблучками, она сбежала по мраморной лестнице, пересекла Белый мост и вошла в универмаг Брауна, где выложила целую стопку банкнот за несколько предметов нижнего белья — практически невидимых.

— Такие дорогие, — охнула она, подсчитав, во сколько обойдется покупка, — а материи почитай что и нет!

Пожилая продавщица улыбнулась.

— Это оттого, что они сделаны феями — из ваты, которую они собирают в полнолуние в горлышках склянок с аспирином. Об этом писал Андерсен, а один математический гений даже вывел формулу, объясняющую, отчего цена трусиков становится тем выше, чем меньше их размер. Покупаете?

— Да.

— Только вам в них будет ужасно холодно. Знаете что? Раз уж вы готовы заплатить такую цену, я, пожалуй, в придачу отдам вам еще эту милую теплую комбинацию. Носите на здоровье.