— Кто тебя заставляет делаться чучелой, Джайна? Ты можешь одеваться всегда так же нарядно, как теперь. Только неряхи делаются чучелами.

— Ты этого не можешь понять, Джозеф. Мужчины не могут себе представить, как много работы у женщин. Ведь я должна буду стряпать и стирать на тебя, как теперь стряпаю и стираю на отца: А если будут дети, то работы не переделаешь, а тут еще лавка, в которой придется сидеть, когда тебя не будет дома.

— А мне казалось, что ты думаешь о лавке с удовольствием, Джанна, — сказал Джозеф, задумчиво потирая подбородок. По его мнению, лавка была средством добывать хорошие деньги без труда и хлопот. Он воображал, что сделавшись лавочником, будет сидеть целые дни за прилавком, читая газеты или дремать, прислонясь головой к стене, между тем как деньги будут беспрерывно сыпаться в денежный ящик.

— Да, лавка дело хорошее, — отвечала Джанна. — Я иногда думаю с удовольствием, как я буду отвешивать товар, и как приятно будет иметь в распоряжении множество хорошеньких ящиков, полных крахмалом, горчицей, рисом, саго и тому подобным, а на окнах немного галантерейного товара, несколько банок с помадой, шестипенсовые бутылочки с лавандовою водой, хорошенькие коробочки со шпильками и булавками. Говорят, эти мелочи приносят большой доход. Но как вспомнишь, что это будет продолжаться день за днем, и что еще торговля может пойти неудачно, и что это такой же тяжелый труд, как всякий другой…

— Так не думай о лавке, Джанна. Мне все равно, я останусь в услужении.

— О, нет, это еще хуже. Я не хочу иметь мужем слугу. Люди скажут, что мне уж очень захотелось замуж, если я решилась выйти за кучера.

— Они этого никогда не подумают, если даже скажут, но я решительно не понимаю, чего ты хочешь, если ты против лавки в Райтоне, о которой мы говорили так много.

Может быть, Джанна и сама не сумела бы объяснить, чего ей хотелось. Она была только смутно недовольна всем окружающим. Конечно, было бы гораздо приятнее торговать в Райтоне и быть особой независимою и даже с некоторым значением, чем жить под суровою властью отца в южной сторожке, но это казалось ей тем не менее печальным окончанием всех мечтаний, внушенных ей ее многочисленными поклонниками и ее неизменным утешителем зеркалом. Она желала не быть до такой степени утомленною властью отца и скукой своей жизни, и быть в состоянии подождать еще несколько времени, пока не явится жених, о котором пророчествовали ей многие, богатый джентльмен, который женится на ней, прельстившись ее красотой. Она никогда не читала романов и не смущалась зловещими предчувствиями. Она так долго мечтала о богатом женихе, что теперь ей казалось ужасным, что он не является, и что ей приходится, единственно по невозможности ждать долее, принести себя в жертву груму.

Глава XXXVII. И ДОМ ВНЕЗАПНО ОМРАЧИЛСЯ

Приглашения леди Клеведон были разосланы ко всем соседям без исключения, и Ричард Редмайн получил, как и другие, один из золотообрезных раскрашенных билетов, скопированных лондонским литографом с рисунка, сделанного самою леди Клеведон. Полковник Давенант настоял, чтобы даже пригласительные билеты отличались оригинальностью.

Ричард Редмайн, который уже давно считал себя неспособным разделять радости и печали своих ближних, горько засмеялся и положил билет в карман.

«Как будто это в моем духе», — сказал он себе. «Но леди Клеведон очень добра, что вспомнила обо мне. Она конечно, не знает… Если бы Грация была жива…»

И он вообразил, как он пошел бы на сельский праздник под руку со своею дочерью, как она просияла бы, узнав о приглашении, с каким детским восхищением стала бы она рассматривать билет и потом хранить его в своей рабочей корзинке в воспоминании о празднике. С ней он насладился бы вполне всеми удовольствиями этого праздника; без нее они не имели для него ничего привлекательного.

Он положил билет в карман, и забыл бы о нем, если бы был предоставлен самому себе, но в течение последней недели пред рождением сэра Френсиса, нельзя было жить близ Клеведона и не слышать о предстоящем торжестве. Клеведонский праздник был приправой, которою мистрис Буш сопровождала каждое кушанье. Тщетно объявлял Редмайн, что ему дела нет до Клеведона. Мистрис Буш была так поглощена одною идеей, что не могла молчать, а так как муж ее большую часть дня проводил вне дома, то мистеру Редмайну приходилось быть поневоле ее слушателем. Он наконец не выдержал, и послал проклятие клеведонскому празднику.

— Нечего сердиться, мистер Редмайн, — возразила мистрис Буш с дружеским укором. — Вы лучше сделаете, если пойдете туда и повеселитесь, как все другие. Довольно вам горевать. Если бы вы потеряли десять тысяч дочерей, — не то чтоб я хотела сказать что-нибудь против мисс Грации, которая была прекраснейшая девушка, — если бы вы потеряли десять тысяч дочерей, вы не могли бы горевать о них сильнее, чем горюете об одной. Но на все есть время, как сказал сам царь Соломон, если только не ошибаюсь; по крайней мере я слышала это в Киигсберийской церкви, прежде, чем Буш не уговорил меня поступить в секту методистов. Во всяком случае, если не Соломон, то это сказал Давид или Навуходоносор. На все есть время, мистер Редмайн, и когда все вокруг веселятся, и даже я с Бушем приглашены, вы не должны печалиться. Мистер Ворт принес мне вчера билет с золотыми разводами, хотя не такой разукрашенный, как ваш.

Ричард Редмайн выслушал эту укорительную речь, не возражая, но ему и в голову не пришло последовать совету мистрис Буш. Тем не менее, когда наступило долгожданное утро, — утро ясное и безоблачное, и кингсберийские колокола весело огласили поля и рощи.

— Редмайн почувствовал, что этот день выходит из ряда обыкновенных дней, и что тяжело оставаться в добровольном изгнании из общества своих ближних, когда все окружающие счастливы. Если бы погода была ненастная, если бы сумрачное небо нависло над клеведонским праздником, и грозило смочить дождем иллюминацию и фейерверк, и превратить палатки в громадные души, он остался бы спокойно на своем месте, и сидя с трубкой в старой кухне, стал бы смеяться над безрассудством рода человеческого и воображать себе гостей с вытянутыми лицами и в измокших платьях. Но нужно быть закоренелым мизантропом, чтобы не почувствовать тоски одиночества в прекрасный летний полдень и в такой живописной местности, в какой стоял дом Ричарда Редмайна. В течение последней недели мистрис Буш пробовала не раз уговаривать его идти в Клеведон, но он объявлял решительно, что не пойдет.

— Хорош бы я был среди толпы танцующих безумцев, — сказал он однажды. — Я казался бы там выходцем из замогильного мира.

— Да, если бы вы пошли в этом изношенном сюртуке, которого не снимаете ни в праздники, ни в рабочие дни, что не делает чести такому джентльмену, как вы, — возразила мистрис Буш, полагавшая вероятно, что духи замогильного мира страдают недостатком хорошего платья. — Но оденьтесь прилично, — у вас два сундука набиты платьями, — подстригитесь, и идите на праздник. Не будьте единственным исключением на расстоянии двадцати миль вокруг. Люди могут подумать, — что вы виноваты в каком-нибудь ужасном преступлении, что боитесь дневного света.

Как ни был Редмайн равнодушен к мнению света, но последний аргумент мистрис Буш не остался без последствий. Но и тут он думал не о себе, а о своей покойной дочери, составлявшей для него весь мир. Хорошо ли он поступает, удаляясь от общества своих ближних? Не подал ли он одним этим повода к подозрениям, которые, может быть, никогда бы и не возникли, если б он смотрел всем прямо в лицо и имел готовые ответы на вопросы о своей дочери.

«Более милостивый, — говорил он себе, размышляя о последнем доводе мистрис Буш, — я, может быть, одним моим поведением заставил людей предположить что-нибудь хуже того, что было на самом деле».

Он долго мучился этою мыслью, но едва ли она была причиной, что в день рождения сэра Френсиса, часа через полтора после ухода мистрис Буш и ее мужа, он внезапно решился последовать за ними. Он не рассчитывал, что праздник доставит ему какое-нибудь удовольствие; он шел с тем, чтобы побродить в толпе, и показать всем, что он все еще прежний веселый и бодрый человек, каким его знали лет шесть тому назад, до его поездки в Австралию для поправления состояния.

Как скучен показался ему его дом в этот прекрасный летний день, когда мистрис Буш и ее муж, после долгой суеты и сборов, ушли на праздник, и он остался один! Нельзя сказать, чтоб общество его экономки доставляло ему какое-нибудь удовольствие, и что он когда-нибудь находил ее чем-нибудь иным, как нестерпимо несносною женщиной, по без нее дом тем не менее стал похож на могилу. Редмайн начал ходить из комнаты в комнату без всякой цели, заглянул даже в парадную гостиную, где каждый стул стоял на том же самом месте, как в день его свадьбы, где ситцевые чехлы были все те же, которые он видел уже полинявшими, когда робко заглядывал сюда ребенком на руках своей матери. Ничто не изнашивалось в этом почти необитаемом доме, но все медленно, незаметно истлевало, как внутренность домов, засыпанных лавою. Присутствие усопшей дочери, которое он всегда чувствовал в своем доме, в этот день возбуждало в нем невыносимую тоску. Пустой дом был ужасен с этим призрачным обществом.

Но если б она могла принять какой-нибудь осязаемый образ и придти сюда и улыбнуться мне, Бог видит, что я встретил бы ее с радостью, хотя бы знал, что она мертвая. О, Грация, если б я мог увидеть тебя хоть на одно мгновение, и услышать от тебя самой, что на небе хорошо, и что ты там счастлива среди ангелов, и сказать тебе, как мне тяжело без тебя!

Много часов просиживал он днем и ночью в ожидании одного из тех видений, какие являлись людям в старину, когда мир ангелов и духов был, по-видимому, ближе к земле, чем теперь. Много раз выражал он желание, чтобы неосязаемый воздух сгустился и показал ему образ его дочери. Он часто видел ее во сне, но всегда в каком-то хаосе страдания и недоразумений. Никогда не являлась она ему светлою и счастливою, как душа, спустившаяся с неба для утешения земного страдальца.