Уже потом, проводив Митю в Москву - на вокзале прижалась к нему крепко-крепко и так стояла, пока не велели заходить всем в вагон, вернувшись домой в пустую квартиру (Алена моя еще не приехала), я вспомнила, что цветы во сне - к слезам, и чем больше цветов - тем обильнее слезы.

Нет, не верю во все эти глупости! Ведь мы едем на море, в Ялту, к его старому другу - сразу после экзаменов и судебного фарса над Аленой с ее подружками. За два дня мы привыкли друг к другу и расставались с каким-то даже недоумением: зачем ему уезжать, когда нам так хорошо вместе? Ох, и повезло мне, что от него сбежала жена! О Саше я стараюсь не думать.

Второе июля

Хорошо лежать в саду, в гамаке. Писать, правда, трудно, но я ухитряюсь. Небо надо мной темное, и клубятся тучи, а внизу шумит неспокойное сегодня море. Дом Юры (он тоже врач) стоит на горе, море не очень близко, но его мерные, тяжелые вздохи и шум - там, внизу - постоянный фон нашей праздной, чуть сонной жизни.

Подо мной толстое стеганое одеяло, ноги накрыты пушистым пледом, но это скорее так, для уюта. Митя с Юрой, однокурсником и старым другом, полдня спорят о новой методике, которую Юра упорно внедряет в своем санатории, невзирая на каверзы медицинского, городского и всяческого другого начальства. За Юру с его новациями только больные, которых он, как ни странно, излечивает, но больные еще бесправнее врачей. И те и другие только мешают серьезным людям, которые все как один против.

Юрин метод им подозрителен, несмотря на впечатляющие результаты. Не желают с ними считаться, и все тут! Митя тренирует друга, настраивает на борьбу, вгрызаясь в методику, ловит на случайностях и противоречиях, требует доказательств и повторных опытов. Иногда, устав, Юра сдается.

- Ладно, убедил!

- Да нет, ты гений! - тут же вопит Митя и опровергает собственные постулаты столь же эмоционально и доказательно, как только что их утверждал.

Ну, я и удалилась от этих споров в сад со своим дневником.

Когда-то мама моя тоже вела дневник. После ее смерти мы нашли с десяток толстых тетрадей в добротных коленкоровых переплетах. На каждой рисунок (я и не знала, что мама так хорошо рисовала) и лирический эпиграф. Одна тетрадь запомнилась мне особенно: женщина, запрокинув голову, обхватив ее тонкой рукой, смотрит вдаль. И подпись: "О, если бы не гордость, она крикнула бы: "Вернись!"" Вся тетрадь - о разлуке с папой. Они тогда сильно ссорились, без конца расставались. Потом наконец поженились, потом родилась я. Они работали, много ездили, растили дочь, и так, как всегда незаметно, прошла, пролетела жизнь - сначала папина, а потом и жизнь мамы - спустя шесть переполненных страданием лет: как мы ни старались, никто из нас, даже внуки, не сумел заменить папу.

Как это может быть, что я держу в руках ее мысли и чувства, стихи и рисунки (в дневнике много стихов), а мамы нет? Куда же она исчезла, оставив мне свой дневник, и почему в самый трудный момент моей жизни я тоже потянулась к бумаге и ручке, и потребность эта не иссякает? Дневник стал чуть ли не делом жизни: с изумлением понимаю, что он для меня главнее лекций и даже - страшно признаться! - новоиспеченной докторской.

Нет, это я, конечно, загнула, это сейчас мне так кажется, потому что диссертация - это уже прошлое. Открытие - да, черт возьми! - сделано, застолблено и описано, с ним не надо больше возиться. Придет срок, и оно оживет, заработает: очень уж выгодно. Но, Боже мой, как я раньше сражалась за свои новации! Теперь же вроде как все равно. Может, устала? Сколько можно, в самом деле, за все бороться? Хоть кто устанет! Или потому что времена другие, и я твердо знаю: многие ухватятся за новую технологию - не эти, конечно, идиотские министерства и главки, а кооператоры, частники. Ухватятся те, кто считает деньги, кому позарез нужны материалы и надеяться не на кого. Так что с докторской все в порядке.

А дневник можно писать и писать, получая огромное наслаждение. Вообще-то странно: дневник - на старости лет, да еще в наше время, когда и писем-то почти не пишут, отделываясь друг от друга звонками да поздравительными открытками. Сентиментально, смешно, но очень хочется! В конце концов, никто его не увидит. "Ведь верно, ведь правильно?" - как говаривал герой Ильфа.

Голос Мити доносится из дому, и я, покачиваясь в гамаке, необычайно ясно представляю его. Он опять отпускает бороду - "Без нее я как голый", на смуглом лице азартно блестят антрацитовые глаза. Был ли он так хорош собой прежде, а я просто не замечала, или красит его загар, теплый, душистый воздух Крыма? Как-то сразу, рывком подтянулся и постройнел. Вчера, не удержавшись, сказала ему об этом, и он явно обрадовался.

- Так я стараюсь! Хочется быть на уровне.

- На чьем, интересно?

Открыто напрашиваюсь на комплимент и, разумеется, его получаю. Митя подносит к моему лицу зеркальце.

- Ну-ка, взгляни как следует. Кто это там смеется такими глазами? Зелеными-презелеными.

- И вовсе они не зеленые.

- Ну да уж!

Я лукавлю: при ярком солнечном свете мои серые глаза действительно зеленеют. Что ж Саша-то за всю жизнь не приметил? Во всяком случае, ни про какие глаза ничего ни разу мне не сказал.

- И волосы у тебя вьются, а ты скрывала!

И этот фокус мне хорошо известен: то вьются, то нет. Когда расстроена, когда все плохо, падают сухими, мертвыми прядями, уныло сникают. В Москве, например, зимой, пока моталась с диссертацией, нарываясь на бесконечные унижения, они даже и не думали виться. Зато теперь - тут, у моря, блаженно и успокоенно легли блестящими волнами, и ни морская вода, ни жгучее солнце им нипочем.

- И что это ты вдруг стала такой хорошенькой и легкомысленной? поддразнивает меня Митя. - Никакого авторитета теперь от студентов своих не дождешься: сама как студентка.

Так мы болтаем всякую ерунду, старательно избегая разговоров о будущем. И еще пытаемся забыть о политике, что не очень-то получается: она прямо плавает в воздухе, все ею пропитано, в Крыму - особенно.

Местные панически, до судорог боятся возвращения татар. И попробуй им напомнить, что Крым же татарский, что есть такая народность: крымские татары... Соседка после такого напоминания меня просто не замечает, будто не видит: смотрит при встречах мимо.

- Вам хорошо - там, в Москве, рассуждать, а они палатки здесь разбивают. Сидят и смотрят на наши дома, ничего не делают, только смотрят, а у нас из рук все валится. Мы, что ли, виноваты, что их повыселяли?

- А они виноваты? Что же им делать: Крым - их родина.

- А я знаю? Теперь нас выселять, да?

И вот - отворачивается после того разговора. Испортила я их добрые отношения с Юрой.

- С ума ты, что ли, сошла? - набросился на меня Митя. - Какая тут может быть справедливость? У Ганны трое детей и муж-инвалид. Она эту хату своими руками сложила, ты что, не видишь: типичная украинская мазанка. И ты хочешь, чтобы она эту мазанку бросила? Единственное, что у нее есть! И где ее ждут? Нет, скажи, ждут ее где-нибудь? Не вмешивайся ты, Христа ради!

Такие дела. Все, хватит, молчу о политике, пропади она пропадом. Только думаю я, что такого злодея, как "вождь всех времен и народов", земля не рожала. Что там Нерон или Иван Грозный! Кто из них смог бы с таким сладострастием уничтожать миллионы, неторопливо, как паук, натравливать друг на друга народы, тасовать, как карты в колоде, все у всех отобрать, разорить богатую, щедрую землю, пропитать ее ненавистью и страхом, сделать великодушный народ символом угнетения? И при этом заставить себя обожать, рыдать, когда сдох наконец! И до сих пор есть у него обожатели, и до сих пор мы помним о нем как заколдованные, вкушаем плоды его неустанных трудов и будем помнить до самой смерти. А вот Алена моя, кажется, от злых чар свободна. Повезло ее поколению.

На другой день

Вчера заснула в гамаке, сунув дневник под подушку. Море ворчало глухо и сдержанно, ворочалось с боку на бок, как огромное, доисторическое животное, и такой силой, таким безмерным покоем наполняло душу... Под его мерные вздохи я и заснула. Когда же открыла глаза, то надо мной стоял и на меня задумчиво смотрел Митя. Я уже привыкла к его шуткам и смеху, но тут он напомнил мне себя прежнего - знающего, умного доктора, к которому бросаются за спасением, изнемогая от одиночества.

- Ты что? - как-то даже оробев от его взгляда, спросила я, моргая спросонок.

С моря налетал ветер, непогода разыгрывалась не на шутку, шептались, качались деревья.

- Ничего. - Он моргнул, улыбнулся смущенно. - Соскучился и пришел.

Митя попытался сесть со мной рядом, но гамак взбрыкнул, как рассерженный конь, левая его сторона резко рванула вверх, и он гневно вытряхнул из себя нас обоих. Мы почему-то ужасно развеселились и хохотали, не в силах остановиться, стряхивая друг с друга иглы и веточки. А потом обнялись и серьезно поцеловались под деревом, не крепко, не пылко, а вот именно что серьезно. Мне опять захотелось - как там, в Мытищах, - сказать ему, что люблю, второй раз в жизни: Костя и он, никого у меня больше не было. Но я постеснялась: взрослая женщина, как бы сказала Алена ("Мама, ну ведь ты совсем взрослая женщина!"), должна быть сдержанной.

- Я люблю тебя, - в этот самый момент, будто подслушав меня, сказал Митя. - Сам не знал, что могу так любить...

И, обнявшись, мы пошли в дом, потому что ветер вдруг стих, небо угрожающе потемнело, все вокруг затаилось и замерло, и пошел дождь - мерно, спокойно, уверенно и надолго.

Десятое июля

Я всегда прячу от Юры глаза, когда вечерами, после чая в саду, мы покидаем этого доброго, милого толстяка.

- Спокойной ночи, - говорю я как можно будничнее.

Там, наверху, нас ждет счастье. Ждет прохладная, чистая, просторная комната, распахнутые в южную ночь окна, звон цикад и широкая тахта - одна на двоих. Иногда я закрываю окно: боюсь, что Юра услышит мой стон, от которого я не всегда могу удержаться. Иногда мы стаскиваем матрац на пол: тахта, словно злясь на нашу несдержанность, начинает скрипеть и пошатываться. Усталые, разгоряченные, благодарные друг другу, перед тем как заснуть, мы долго смотрим на бархатное южное небо, мерцающее огромными звездами. Сидим на подоконнике и любуемся, переговариваясь почти шепотом. Ощущение счастья так сильно, что хочется, чтобы все вокруг были счастливы. Ведь это так просто: любить друг друга. Проще, чем ненавидеть.