Она выглядела не лучше меня. Объявила, что я пахну табаком, как будто ехала в тамбуре поезда сутки, потом придирчиво оглядела мой небрежный наряд, непричесанные волосы и… удовлетворилась результатом. То есть теперь, когда я признала свою вину, а свидетельства моих страданий стали очевидны, я была прощена. Но она не учла другого — лично я прощать ничего не собиралась.

За все это время мама оказалась права только в одном: выглядела я жутко. И это нужно было срочно исправить. Несколько слоев тональника, тугой шиньон на голове, черный кашемировый жакет, черная шерстяная юбка, подаренный Алексом черный жемчуг (а куда его теперь девать, как не на похороны носить), черный берет (купленный по случаю), черное пальто, черные высокие сапоги, черные перчатки, черный шарф. Я выглядела не хуже пресловутой Жаклин Кеннеди, хотя одному богу известно каких усилий мне это стоило.

Никогда не думала, что стану соперничать в чем-либо с собственной матерью, но на фоне убитой горем вдовы выглядела бессердечной стервой. Она рыдала на плече у своей сестры, и ей так все сочувствовали, так одобрительно-скорбно смотрели, что к моему горлу раз за разом подступала желчь. А Дина и Надя стояли с лицами, полными ужаса и растерянности: будто смерть Алексея Орлова была последней в списке предполагаемых ими катаклизм.

Папа, надо сказать, был прекрасным человеком. На его похороны пришло не менее семидесяти человек. Хотели проститься. И они плакали, вроде даже искренне… на их фоне я выглядела даже хуже. Мне уже даже не хотелось заплакать. Было сухо и внутри, и снаружи. Я горевала, да, но еще я чувствовала себя двукратно преданной. И отцом, и матерью.

А люди смотрели на меня осуждающе. И шептались. Но рядом стоял Дима. Мы держались за руки, а остальное не имело значения. На самом деле мои мысли вертелись, словно параллельные потоки между двумя мыслями: «мой папа умер по моей вине, а мама меня ненавидит, как мне с этим жить?» и «пожалуйста, Господи, не дай мне упасть в обморок на глазах у всех!». Голова была призрачно легкой, пятно видимости сузилось до светлого центра, окруженного чернотой. Я два дня ничего не ела, меня тошнило от одного запаха еды, и три дня не спала.

Мои мольбы, как ни странно, были услышаны, при всех я в обморок не упала, отключилась в машине Димы. Диагноз? Обезвоживание.

Придя в полное сознание после бесчисленных часов капельниц, я почувствовала, что во мне не осталось меня. Я вдруг осознала, что умер человек, который был моим родным и любил меня, несмотря на романы с Алексом, несмотря на то, что я убивала людей, несмотря ни на что. В отличие от мамы он никогда меня не винил. Напротив, поддерживал, а я слишком долго была в Сиднее, я не говорила, что люблю его аж три с половиной года. Эти слова я говорила другим, вместо того, чтобы повторять их ему. Это разъедало изнутри. И это уже не исправить. И как построить жизнь с самого начала, если начинать не с чего? Моя семья была основанием пирамиды, на которое я настроила кубики по именам Алекс, Дима, Стас, Олег, Лариса, Лиза… Сначала выдернули кубик Даны, но он был на самом верху, а потом Алекса со второй снизу линии, и пирамида пошатнулась, посыпалась, но удержалась, а теперь с самого центра, с самого основания дернули кубик моего папы, и все рухнуло. Я не знала как, по какому правилу мне собирать оставшиеся. Я не знала, кто теперь я. Это было ужасно.

— Как ты? — спросил Дима в день выписки, глядя в мои пустые глаза, на тусклые волосы и сероватую кожу.

— Не знаю, — ответила я. — Мне нужно время, чтобы прийти в себя.

Я все чаще вспоминала обстоятельства смерти Бенжамина Картера и злость Шона. Ну, если бы у меня была возможность кого-то обвинить, то я бы это точно сделала. Шон держался куда как лучше. А я сломалась.

Сидела дома, щелкала клавишами клавиатуры или смотрела в окно балкона, изредка перебиваясь чашкой кофе. И со злостью вспоминала, что пока я лежала в больнице, никто обо мне даже не вспомнил. Ладно, Лару опустим, ей я просто ничего не сказала, но Лиза, занятая своим романом с Джеймсом Маером, но мама, занятая собственным горем вместо собственного ребенка… Неужели вот так и рушатся отношения в семье? Неужели все держалось на отце? Неужели это он нас сплачивал и гасил недовольства? Неужели мы все это время так его недооценивали? После выписки жизнь пришла в стабильное русло: я выпивала снотворное и ложилась спать, посыпалась от самого громкого будильника, шла на работу, писала проекты, обрабатывала и дорабатывала коды, отчитывалась, шла домой и снова пила снотворное. Я словно перегорела, мне все стало безразлично. Лишенный интонаций голос, бесстрастная маска на лице, полное отсутствие жестов. В движениях появилась угловатость, как и в теле, и весила я столько же в последний раз в тринадцать. Какой ужас. Меня чуть в отпуск не отправили. Это на краткий миг привело меня в чувства: вот что, по их мнению, я должна была делать в отпуске в полном одиночестве, забытая и заброшенная? Даже на моем фотоаппарате появился сантиметровый слой пыли. Иными словами, без работы никак, разве что совсем в петлю!

Я делала ксерокопии презентации для отчетности перед руководством, когда услышала крики в коридоре:

— Молодой человек, тут вход только по пропускам, вы не можете войти!

И к кому это посетители в обеденный перерыв ломятся? Я в здании чуть ли не одна.

— Чем быстрее откроете эту дверь, тем быстрее уйду! Если меня не впустите вы, я эту дверь разнесу к чертовой матери. Выбирайте!

Я замерла около ксерокса, вдруг почувствовав острое желание причинить боль. Оно сверкнуло на краткий миг, но затем исчезло снова. А замок, тем временем, щелкнул. Видок у Алекса был странный: на подбородке щетина, волосы взлохмачены, рубашка помята, под глазами темные круги, не начищены ботинки, плащ съехал с одного плеча, стрелка на брюках одна видна, другая почти разгладилась, только кашне осталось на месте. И на его лице было столько эмоций, что я вынуждена была отвернуться. Для меня определять их значения было слишком. А он вдруг бросился ко мне и обнял. Я не удержала в руках бумаги, и они рассыпались по всему кабинету. Он держал меня в объятиях, а я стояла по стойке смирно, не в состоянии выдавить из себя хоть какую-нибудь эмоцию: ни радость, ни раздражение. Ни слез, ни слов. Внутри все будто вымерзло.

— Я был в Японии, только из аэропорта. Я не знал… Мне только сегодня ночью Дима позвонил… — он отстранился, обхватил мое лицо руками и заглянул в глаза. И застыл. — Карина… — встряхнул он меня за плечи. — Скажи хоть что-нибудь! — с оттенком паники произнес он.

Сказать? Что сказать? Ах да, конечно…

— Мне нужны эти бумаги, — выдавила я, указывая на бумаги на полу. Алекс сглотнул, а потом наклонился и действительно стал их собирать. Он почти на коленях ползал вокруг застывшей столбом меня. И он не только их собрал, но и разложил по комплектам согласно нумерации. — Спасибо, — бесцветно произнесла я, взяла пачку и понесла к своему столу, но Алекс не позволил уйти, но схватил меня за руку.

— Ты простишь меня? — спросил он с мольбой в голосе.

Он требовал от меня невозможного — он требовал думать и чувствовать. Я смотрела на него, не зная, что ответить. Я, в общем-то, и не злилась. Мне было на него наплевать. Оттого, что он пришел, ничего не изменилось, папа не ожил, а я не стала менее виноватой.

А Алекс продолжил, будто это могло вернуть мне меня:

— Я знаю, что не заслужил, опять. Я был не в себе. Из-за всего, что случилось, мне хотелось избавиться ото всего, что делает меня собой. И от тебя. Да, прости, но это так, я не мог иначе. Я думал, что смогу так жить, жить без тебя, но это было пыткой, настоящим адом. И когда я узнал про Алексея, я все переговоры послал к черту, и поехал в аэропорт, прости меня, я так люблю тебя! Я больше не исчезну! — Он обнимал меня, с болью заглядывал в глаза. Но мне было плевать.

Вокруг него было слишком много жизненной энергии, настолько много, что я кожей чувствовала ее жжение и хотела поежиться. Я хотела остаться одна. Мне он не был нужен. Зачем мне Алекс, когда я со всем смирилась? Но он не понимал, он запустил пальцы в мои волосы, прижал к себе снова и уперся подбородком о мою макушку. Я увидела, как дрогнул его кадык.

Не знаю как и почему, но вдруг отношение Алекса резко изменилось. От извинений и оправданий он перешел к командному тону. Как оказалось, это было в тысячу раз продуктивнее.

— Я возьму твою карточку, — объявил он. — И вернусь с едой. Тебе надо поесть.

И вдруг всю меня пронзило страшное облегчение и спокойствие, к которому я так стремилась. Мне больше не надо думать, он сам решит, сам придет и сам уйдет, ничего от меня не потребует. На работе мне будет говорить, что делать, Немаляев, а вне работы — Алекс. Мне остается просто повиноваться дирижерам. Идеально.

Через час (для большого города время рекордное) Алекс вернулся с чашкой ароматнейшего из существующих в мире кофе в фарфоровой чашечке и тарелкой банального плова. Он уже был гладко выбрит, причесан, отглажен, идеально одет. Только синяки под глазами остались. Он поставил передо мной еду и улыбнулся, но ответа не дождался, а потому отвернулся и начал знакомиться с моими сослуживцами.

— Всем добрый день, — лучезарно улыбнулся он. — Алекс Елисеев, — он пожал руки мужчинам и поцеловал кокетливо протянутые пальчики Жанны.

Заглянувший к нам Немаляев, попробовал возмутиться присутствию посторонних, но меня отчитывать было вот совершенно бесполезно. Я его предельно внимательно выслушала и взялась за кофе. Он чертыхнулся и пообещал повесить на наш кабинет табличку: «Палата?6». Но неугомонный Алекс двинулся пожимать руку и ему. Он со свойственным ему обаянием поинтересовался о ничего не значащих вещах, а Немаляев помрачнел и поджал губы. Он взглянул на меня один раз, второй. Алекс сделал вид, что не заметил, продолжил болтать и о чем-то расспрашивать, а Немаляев вздохнул и сказал: