Омар нашел деньги для нашего фильма. Он хотел, чтобы я был оператором на картине и занимался светом. Я с радостью согласился. Начался подготовительный период. Кадыр пробовался на роль Халида, но Омар его не утвердил. И был прав: Халид, придуманный нами, был совершенно особенным: его жестокость неукротима, он не подчиняется нашим законам. А Кадыр, напротив, хотел быть совершенно обычным, мечтал взять реванш над судьбой при свете дня.

В этой вынужденной отставке Кадыра я увидел возможность совсем отдалиться от него.


Я ужинал с Омаром. Он задумался; сигарета с изжеванным фильтром потухла и висела в уголке рта. Он сказал, что никак не может найти актрису на роль Марли, маленькой французской подружки Халида.

— Возьми Лору! — Он не расслышал, и я повторил: — Возьми Лору на роль Марли.

— Это та девушка, которая приходила на пробы «Марии Терезы»?

— Да.

Искусственный горизонт ресторана как будто вздрогнул. Я увидел в глазок камеры глаза Лоры крупным планом, бледное лицо в черно-белом изображении, золотящееся как будто от скрытого внутреннего огня. Я думал об этом потрясающем лице, в котором было что-то еще, чего я пока не мог выразить. Сама Лора тоже была покрыта черной тканью, я один видел ее. Синий цвет у некоторых народов — цвет траура; значит, черная ткань не обязательно траур, это может быть и отсутствие изображения. Закрытое лицо Лоры — одна из моих тайных жизней.


Омар позвонил Лоре, и она попросила прислать ей сценарий. Через некоторое время Омар опять связался с ней, и я взял трубку. Лора казалась смущенной. Она сказала, что, наверное, не сможет сыграть роль Марли. Омар настаивал. Наконец девушка призналась, что ее мать возражает.

— Арабы и педики — это слишком для нее!

Оказывается, Лора — несовершеннолетняя. Когда Франсуа спрашивал тогда, сколько ей лет, она солгала не моргнув глазом: «Восемнадцать». Я понимал, что эта девочка — настоящая врушка, но лгала она не для того, чтобы получить немедленную выгоду, ее вранье было каким-то абстрактным, слова вертелись вокруг правды, Лора как будто приукрашивала реальность, чтобы сделать ее не такой пошлой. Это был ее способ нарушить равновесие, поставить весь мир — себя и окружающих — в неустойчивое положение.


Вечером, в последний день съемок, в пиццерии в Левалуа состоялся традиционный заключительный ужин. Техники и артисты сидели за столами, поставленными буквой V. Напротив меня сидел Эрик, актер, игравший роль Жана, врача-гомосексуалиста, сражающегося на стороне Арафата. Мы часто встречались глазами, как бы примериваясь друг к другу.

Наконец я решился подойти к нему и, придвинувшись к самому его уху, прошептал:

— Я хочу тебя.

— Я думал о том же…

Я вышел из пиццерии через заднюю дверь. Вокруг были лестницы и галереи. Эрик догнал меня — поцелуи, объятия. Мы сплелись, тесно прижавшись друг к другу, на лестничной площадке, внизу были машины, освещенные оранжевым светом натриевых фонарей. Любовь на людях, украденные минуты.


А потом была череда ненужных жестов и слов; произнесенные вслух, они тут же умирали.

Первая ночь любви; кофе, выпитый с Бертраном и Джемилей, подружкой Эрика, возле Рынка; Бертран покупал открытки, на той, что он дал мне, был мальчик, писающий на стену, в белой рубашке и широких штанах, глядящий прямо в объектив камеры.

Я думал об этом имени — Джемиля. Я видел оранжевый свет заходящего солнца и Кабилию, постепенно погружающуюся в темноту, — точь-в-точь как на открытке. Но за этим первым видением вставало другое, в нем доминировал другой цвет — красный, цвет крови, крови людей, погибших возле родного города Джемили когда-то давно.

Эти люди пали в IV веке под ударами «рыцарей Христовых», этих военных «пролетариев», которым помогали донатисты,[5] жаждавшие жертв. Через тысячу шестьсот лет, 9 мая 1945 года, в тех же местах погибли другие люди, это были колонисты, убитые алжирцами, опьяненными жаждой мести. Когда весь мир праздновал победу над Германией, они решили исправить историю. Проломленные головы, искромсанные лица детей, изнасилованные женщины со вспоротыми ножом животами, мужчины с отрезанными членами, которые арабы вставляли им в рот…

В IV веке католики говорили: «Благодарение Богу!» Донатисты-раскольники, пуритане, мавры-грабители выкрикивали: «Будь ты проклят, Бог!», но в 1945-м восставшая молодежь скандировала совсем другие слова: «Эль Джихад, священная война!»

А потом были новые жертвы, арабы, и их было в десять раз больше — месть за май 1945-го. Как предчувствие стычек 1954-го и последовавшей за ними войны.

«Мы не хотим хлеба, мы хотим крови». Тысячекратно повторенная, эта фраза преследовала меня. Ее выкрикивали восставшие эмиссары главного города объединенной коммуны Федж-М’залы в восьмистах метрах от деревни, возле моста через пересохшее русло Буслаха.


Я тоже больше хотел крови, чем хлеба. Свежей и чистой крови, чудом очищенной от яда, который меня отравлял.

Эрик часто звонил мне, а иногда без предупреждения забегал на съемочную площадку. Однажды, вернувшись из Лилля, я нашел его на террасе кафе напротив Северного вокзала. Он спокойно сидел за столиком и смотрел на мой пристегнутый к столбу мотоцикл. Мы молча бросились в объятия друг друга. Я так верил в нашу любовь, что готов был по одному слову Эрика кинуться в Трувиль, в порт Онфлёр, искать его в баре «Гранд-Отель де Кобур» или на террасе казино «Ульгейт» по утрам этого солнечного парижского сентября.

Но зима, надвигавшаяся на столицу, и омерзительное металлическое небо победили нас; в этом металле не было уже блеска сентябрьского хрома, оно было серым и тяжелым, свинцовым, жестяным, готовым проржаветь от первого же дождя.

В этот воскресный вечер я сидел в своем убежище, в кафе «Лао-Сиам», и думал об улетевшем в Лондон Эрике. За соседним столиком ужинали мужчина и женщина. У него были усы и сальные волосы, но он не вызывал отвращения, а его спутница была просто хороша собой. Мужчина говорил ей о своей жене, сбежавшей три года назад с кем-то из его приятелей. Извечный любовный круг: чья-то измена, а потом рассказ о ней в баре или китайском ресторанчике. Бывшая жена этого типа недавно навестила его, приехав в отпуск в Страну Басков. У нее был новый роман, а про бывшего дружка она сказала так: «Я послала этого болвана!» Брошенный муж завопил в ответ: «Шлюха, сучка! Да я за эти три года мог сто раз сдохнуть от ненависти к нему, а теперь у тебя хватает наглости заявлять, что ты выставила его!»

Я внушал самому себе страх и отвращение. Неужели я гожусь только на то, чтобы работать до изнеможения, а по вечерам ловить обрывки чужих разговоров за соседними столиками? Я нуждался в смехе, хотел ощущать легкость бытия. Я устал от давившей на мозг тяжести, от оцепенения, охватывавшего меня при мысли, что я должен с кем-то заговорить.


Я мучил себя вопросом: спал ли Эрик с Джемилей? Джемиля — женский вариант мужского имени Джамель, в этих именах отзвук боя, намек на бурный отдых.

У Эрика была собственная борьба — он жаждал реванша: за нищету, за бросивших его родителей, за прошлое, бывшее пустыней, из которого выплывало только лицо старой крестьянки из департамента Верхняя Луара, воспитавшей его.

Он жаждал соблазнять. Эрик — истинное дитя эпохи, двадцать лет назад это был бы совсем другой человек, и уж никак не актер. В его сознании смешивались самолюбование и творчество.


Я ничего не сказал Эрику о вирусе, отравлявшем мою кровь, потому что не мог заразить его: занимаясь любовью, мы только обнимали друг друга. Лаская тело партнера, каждый из нас вспоминал ушедшие юность и чистоту.

Разрыву с Эриком предшествовали наши бесконечные споры в кафе: он пытался убедить меня, что заниматься любовью можно одним-единственным образом. Он уходил от меня, и я видел, как мой возлюбленный идет по тротуару странной скованной походкой, мелкими шажками.

Утром, проведя со мной последнюю ночь, Эрик попросил меня отвезти его домой. Домом для него была квартира парня, с которым он жил; этот придурок несколько раз устраивал мне по телефону настоящие истерики. Я отказал Эрику — не мог заставить себя собственными руками отдать любимое тело другому.

Эрик натягивал рубашку, в бешенстве кружа по комнате.

— Если бы у меня была тачка, я бы тебя отвез, если хочешь знать… — Он схватил трубку и вызвал такси, потом, не глядя мне в лицо, выкрикнул: — Мы расплевались, старик!

Я попытался остановить его, но он вырвался… Хлопнула дверь.


Я был готов на все, действительно на все. Оставшись без копейки, я соглашался на любую работу и оказался на неделю в Мильхаузе, снимая там репортажи для регионального отделения Франс-3.

Вернувшись в первый вечер в гостиничный номер, я вдруг заметил на ночном столике Библию. Открыл книгу, машинально перелистнул несколько страниц. Какой-то Арман страстно признавался в любви некоей Жюльетте. Признание, которого девушка наверняка никогда не прочтет… Другие, такие же случайные люди, как я, скользят равнодушными глазами по этому крику, даже воплю любви.

Я подумал об Эрике и произнес вслух: «Ты не ждешь меня, тебя не будет, когда я вернусь. И я хочу, чтобы ты знал: каждый раз, когда ты будешь отказывать мне в любви, я стану катиться вниз, пытаясь доказать самому себе, что иной любви нет, а чужие объятия горьки и холодны».

Мне было плохо. Но город, омытый оранжевыми дождями, расчерченный странными ломаными металлическими линиями, напоминал мне, что я еще жив; собственная липкая кожа доказывала — лучше уж боль, чем полное бесчувствие. Мое истерзанное тело обезглавили на бетонном пирсе, у меня отняли и душу и тело.

Мы встретились с Эриком и пошли в кино на Елисейские Поля. Герои фильма говорили фразами, однажды уже произнесенными нами.

Когда мы вышли, нас окутала ночь: из-за аварии на улице не горел ни один фонарь. Эрик придвинулся ко мне, задел рукой, бедром; мы молча смотрели в глаза друг другу, и я вдруг поверил, что наша любовь (или то, что мы считали любовью) вернется.