— Но это же для тебя, — говорю я, — для тебя было важнее всего!

— Я человек предвзятый, — замечает мама. — Для меня был только один путь достичь счастья, хотя у каждого человека есть выбор. Перед тобой открыты все пути, и ты можешь заняться чем угодно, если только захочешь.

— Ты думаешь, что я не поступлю, — я скорее утверждаю, чем спрашиваю.

— Холли, я понятия не имею. Я просто говорю тебе, что в жизни есть не только медицина. Именно это я и пыталась тебе сказать. Хочешь — верь, хочешь — нет, но я тоже могу ошибаться.

Я обдумываю ее слова, хмурясь и наматывая волосы на палец, однако в конце концов улыбаюсь.

— Нет, — мой голос звучит застенчиво. — Чтобы ты — и ошиблась? Так не бывает.

— Я говорю, что могу. — Мама улыбается и проходит мимо меня, направляясь к раковине. — Открывай! — приказывает она, поднося к моим губам кружку, из которой поливала цветы, и делает вид, что хочет напоить меня.

Я отвожу кружку от лица и, злясь на себя, начинаю сопеть, А спустя секунду мы с мамой смеемся.

Ох, как же мы смеялись! Я помню, что у мамы это получалось как-то по-особенному. И вообще, когда мы с ней плакали — мы плакали, а вот когда смеялись — мы делали это от души, бездумно и почти истерично, до тех пор, пока не ослабевали от смеха и едва держались на ногах. В итоге та из нас, что сдавалась первой, сгибалась пополам и, дрожа от смеха, начинала умолять: «Хватит, а то я не ручаюсь за сухость трусов!» Это было весело. Нам действительно было весело!

Я начала хихикать, но, открыв глаза, замолчала, обнаружив, что вернулась в реальность и все еще сижу в ванне.

Мама, ты говорила, что в жизни есть не только медицина, но ты никогда не объясняла, чем на самом деле эта медицина является. Ты никогда не упоминала о постоянной нагрузке, о необходимости принятия решений и совещании с другими, когда на самом деле ты не способен никого вылечить. И конечно, я тут же начинаю думать о других вещах, которые мама скрыла от меня, о секретах вроде Саймона Берга. Неужели ты разочаровалась в семейной жизни и материнстве точно так же, как я разочаровалась в медицине? Ты поэтому уехала? Тогда почему ты вернулась? И почему я не брошу это занятие?

Естественно, она не ответила. Она не могла мне ответить. «Она мертва, Холли, — сказала я себе. — Привыкай к этому. Преодолей это. Отпусти ее».

Но я не могла ее отпустить. Стоит мне смириться с тем, что мамы больше нет, — и она действительно исчезнет, а мне придется встретиться с настоящей жизнью без нее.

Надеясь на знак судьбы или знак от мамы, я потянулась за медицинским журналом, который упал с крышки унитаза на коврик и раскрылся на каком-то объявлении. Фоном объявления, занимавшего целый разворот, служил лондонский Пауэр-бридж. Мокрыми пальцами я схватила журнал и впилась глазами в текст рекламы. «Путешествие для врачей! — прочитала я. — Стань Locum Tenens в Европе! Великолепная возможность увидеть новые места!»

«Locum Tenens», вспомнила я, в переводе с латыни означает «временный заместитель».

Странно, как быстро мы порой принимаем решения. А может, я немного лукавлю с собой? Вполне возможно, что мое сознание еще тогда, восемь месяцев назад, после слов Джошуа Питера приняло к сведению, что скоро я отправлюсь в Англию. Только мама знает это наверняка. Но вечером 13 апреля, сидя в ванне, я решила, что мой брат был прав и что действительно пора рискнуть первый раз в жизни… Я не буду дальше обучаться в Сент Кэтрин и не присоединюсь к персоналу ее дочерней клиники в качестве семейного врача. Я поеду в Англию, стану путешествующим врачом. Буду замещать кого-то, в то время как кто-то другой в другом месте попытается быть мной.

Глава 3

Семейные табу

До самых 1920-х годов прикосновение к живому человеческому сердцу было табу для врачей.

Не касайся сердца. Лоуренс К. Альтман, доктор медицины

Прошло два месяца с того дня, как застрелили дядю Алисии, два месяца с момента, как я получила откровение, связанное с Кларой Шторм, и десять месяцев с тех пор, как Джошуа Питер предсказал женитьбу Бена и мой переезд в Англию. Медиум оказался прав лишь наполовину. Бен до сих пор не женат — кстати, они даже ссорились по этому поводу, — однако не позднее завтрашнего утра я, будучи в девяти километрах над землей, пронесусь над Атлантическим океаном на огромном самолете, чтобы оказаться в Соединенном Королевстве.

Бен вел взятый напрокат грузовик, направляясь в Мэриленд, а я следовала за ним в «вольво». Грузовик был забит моей мебелью и коробками, а в «вольво» обосновались вещи поменьше: чемоданы и одежда. К нашему семейному дому мы прибыли как раз перед заходом солнца. Папа вышел навстречу — спустился по ступенькам крыльца белого дома в колониальном стиле.

— А разве нет ограничений веса для интернациональных воздушных перевозок? — спросил он с усмешкой, как только приблизился к нам.

Он обнял меня раньше, чем за мной захлопнулась дверь машины, и поинтересовался, каким образом я умудрилась заставить своего брата вести грузовик от самого Питтсбурга.

— Я ж говорил тебе. Она отдает мне «вольво», — ответил за меня Бен.

— Только на один год, — напомнила я.

— А что случилось с «хондой»? — осведомился папа, когда мы все вместе направились в дом.

— Ну, Алисии была нужна машина, так что мы решили…

— Ты отдал своей подружке машину, которую мы с мамой тебе подарили?

— Нет, я ее продал, чтобы Алисия смогла оплатить новую. Мы собираемся пожениться, пап, — добавил Бен. Информацию, особенно такую, папе нужно было преподносить по частям, для лучшего усвоения.

— И когда же?

— В ближайшие… — начал Бен, а затем сделал неопределенный жест рукой, который мог означать любой период времени — дни, месяцы, десятилетия. — Я лучше пойду разгружать. — Он показал на грузовик.

— И что ты собираешься делать со всеми этими вещами? — спросил папа так, словно я не звонила ему недавно по поводу их размещения.

— Я же говорила тебе. Оставлю их здесь, — ответила я, подходя к входной двери. Когда я была маленькой, эта дверь казалась мне просто огромной. Я налегла на нее плечом, и в то же мгновение дверной молоток грохнул по красной поверхности. Очутившись в прихожей, я замерла и глубоко вдохнула, стараясь вспомнить знакомые с детства запахи. Они почти не изменились, вот только добавились запахи свежих опилок и вареного гороха.

— Оставишь все здесь? — повторил папа. — О нет. Нет, нет и нет.

— Так что, мне не разгружать? — с надеждой в голосе спросил Бен.

Отец начал настаивать на своем. Он говорил, что в доме нет места, игнорируя тот факт, что когда-то здесь спокойно жили четыре человека со всеми своими вещами. Мой папа, вышедший на пенсию ортопед, занимался тем, что отдыхал от больных бедер и ног, переделывая дом от подвала до крыши. Моя спальня должна была превратиться в его новый кабинет, подвал — в деревообрабатывающий цех, где папа мог заняться строительством лодок, а чердак был до отказа забит различными коробками. При этом, по мнению папы, вещи из грузовика «создадут в доме беспорядок». Странный аргумент, учитывая то, что я увидела в одной лишь прихожей: вешалка с висевшими на ней куртками, которых никто не надевал как минимум с 1970 года, коробка со сломанными зонтиками, пара костылей, оставшихся с тех времен, когда я в семь лет сломала лодыжку. Вдобавок ко всему на скатанном в рулон персидском ковре стоял унитаз.

— И во что ты собираешься превратить прихожую? В туалет? — спросил Бен, указывая на унитаз, упирающийся в напольные часы, которые достались нам от маминого дедушки.

— А, это… Я просто переделываю ванную на первом этаже. Пришлось пока вынести оттуда унитаз, — как бы между прочим объяснил папа. — Когда я принимаю душ, мне не очень нравится мысль о том, что кто-то рядом внезапно смоет воду и меня ошпарит неразбавленным кипятком. С тем трубопроводом, что я ставлю, холодная вода для душа и туалета будет подаваться отдельно.

— А что, это такая уж большая проблема? — спросила я.

— Да. В том смысле, что тут не живет никто, кроме тебя, — добавил Бен. — Кому смывать воду, когда ты купаешься?

От нашего совместного заявления разговор на миг затихает, и лицо отца внезапно становится хмурым — таким, каким я помню его после отъезда мамы (мне тогда было восемь). К слову, таким же оно было почти все время с тех пор, как мама умерла.

— Спасибо, что напомнили, — говорит папа, уставившись на неприкаянный унитаз.

Ева, мамина мама, появляется почти сразу после нашего приезда, и это еще больше беспокоит отца, поскольку он собирался сам за ней заехать. Бабушка все еще живет одна в старом викторианском доме на Ховард-Каунти. Она укладывает свои седые волосы в высокую прическу и прекрасно водит седан «сатурн», однако в сумерках ей лучше не ездить. Естественно, она решила остаться здесь на ночь, потому что теперь папа не мог отвезти ее домой, — слишком много проблем возникло бы с машинами. Я не сомневалась, что именно на это бабушка и рассчитывала.

Ей наверняка хотелось иметь как можно больше времени для попыток отговорить меня от поездки.

— Итак, Лондон, — обратилась ко мне Ева тоном, который подразумевал: «Давай, начинай объяснять». Мы только что сели за стол (был подан густой гороховый суп и тушеные овощи — первые блюда, которые научился готовить наш папа после маминой смерти) и прочитали благодарственную молитву. Мы всегда читаем молитву перед едой, если садимся за стол вместе с бабушкой, и стараемся никогда не смеяться. Когда мы были детьми и бабушка еще жила с нами, она ввела строгое правило — никакого смеха за столом. Если кому-то из нас приходило в голову покривляться, фыркнуть или захохотать, он тут же отправлялся в свою комнату как «отбившийся от рук». Обычно Ева рассказывала нам об опасности смеха во время еды. «Вы можете подавиться и умереть», — она произносила это быстро, как одно слово. Долгое время я считала, что еда и смех — вещи несовместимые, как и выпивка за рулем.