Марк пришел одним из первых. Разумеется, я уже знала, что он с хорошими новостями, но у меня все равно мурашки побежали по коже, когда я увидела, насколько он счастлив. Ничто не может так порадовать в начале апреля, как общение со счастливыми выпускниками. Ну, разве что – весенняя распродажа обуви у «Наймана Маркуса», а выпускники пускай будут на почетном втором месте.

– Вы ведь знали, да? – спросил он.

– Клянусь тебе, понятия не имела.

Все школьные консультанты по высшему образованию придерживаются неписаного правила – не позволять внутренней информации выйти наружу. Если бы родители знали, что я получаю информацию раньше них, меня бы затерроризировали звонками, а учитывая наш школьный контингент, и взятками. Что, как мне иногда кажется, не так уж плохо, но тем не менее... Терпеть не могу приносить плохие вести и не собираюсь этим заниматься. Для этого существуют приемные комиссии.

– И что ты выбрал? – спросила я. – Или еще не решил?

– Пока не уверен. Я бы пошел в Нью-Йоркский, но моей маме очень понравился Бостонский. Она говорит, что это самый университетский город.

– Он и есть самый университетский город, – сказала я. – Там и студентов больше, и обстановка более располагающая, чем в Нью-Йорке.

Знаю, знаю. После всех тяжких испытаний, через которые мне пришлось пройти, мне самой не верится, что я отговариваю его от Нью-Йоркского. Но знаете, если уж я приняла решение делать все, как надо, никаких исключений я делать не буду. И к тому же у меня теперь просто нет причин расстраиваться, если он туда не пойдет.

Мы с Марком решили оставить окончательное решение на потом, до мая еще есть время, так что я ему велела написать мне на домашний e-mail и уверила, что он нисколько меня этим не обременит, ведь мне интересно узнать его выбор.

Я встаю из-за стола, чтобы посмотреть, кто следующий, но оказывается, что очередь незаметно рассосалась. В коридоре осталась только одна рыжая девчонка. Она сидит за столом спиной ко мне и что-то читает. Я ее явно не знаю – наверное, из класса, который на будущий год будет выпускаться, хочет обсудить со мной расписание. Я привлекаю ее внимание деликатным покашливанием.

– Я могу чем-то помочь? – спрашиваю я.

Она поворачивает голову, и я понимаю, что это Тик.

– Извини, – говорю я. – Я тебя не узнала. Ты теперь такая рыжая.

– Ага, – говорит она. – Это мой новый имидж для Калифорнийского университета. Ну, вы знаете – «красно-золотые, ура, вперед, троянцы»...

Я изображаю озабоченность во взгляде.

– Теперь мне надо озаботиться, что ты будешь скакать по полю с красными помпончиками?

Тик в ответ изображает невинную идиотку.

– Вы знаете, говорят, у них все футболисты такие лапочки...

– Ну вот, а ты боялась, – говорю я и веду ее к себе в кабинет. – А если серьезно, Тик, что происходит?

Она усаживается на тот же стул, на котором всегда сидит в моем кабинете, но что-то в этой привычной картине явно изменилось, и не только цвет волос. Она стала как-то... меньше. Легче. Не похудела, нет. Просто почему-то стала легче.

– Я тогда на вас очень разозлилась, – объясняет она. – Страшно разозлились. Я уже готова была рассказать всю историю маме, чтобы посмотреть и позлорадствовать, как она на вас наедет, и вас уволят, застрелят, я уж не знаю что. Но в тот день ее дома не было, а когда на следующее утро я проснулась, на столе лежало письмо из Калифорнийского, и...

Она замолкает, подбирая слова, и тут до меня доходит: сумка. Вот почему она выглядит по-другому. На ней больше не висит эта чудовищная сумка, которую она всегда везде с собой таскала. Я, по-моему, ни разу не видела ее без сумки – разве что на рождественской вечеринке, в платье от кутюр, но это не считается.

–...и, я не знаю, у меня внутри что-то сломалось. Я вечно жалуюсь, как мне надоело, что со мной обращаются, будто я какая-то особенная, что я хочу к себе нормального человеческого отношения – а когда наконец я его получаю, то начинаю лезть в бутылку. Знаете, я вдруг поняла, что вы абсолютно правы. С какой стати я буду учиться в том месте, до которого реально не дотягиваю? Это ведь не ваша вина, правда? Это я валяла дурака последние четыре года. – Она пожимает плечами. – Так что я всем сказала, что хочу в Калифорнийский. Незачем вам расплачиваться за мой выпендреж.

Она снова замолкает и мрачно смотрит в пол. Когда она снова начинает говорить, голос у нее настолько тихий, что ее едва слышно:

– И я хочу, чтобы вы были со своей дочкой. Ей повезло, что вы хотите быть с ней. Мне жаль, что моей маме этого не хотелось, когда я была маленькой.

Похоже, что она понимает, что перегибает палку, потому что вдруг замолкает и весело смотрит на меня:

– Ну, сейчас-то мне бы хотелось, чтобы она отстала от меня, на хрен, а в детстве это было бы супер.

Я улыбаюсь:

– Даже не знаю, что тебе и сказать, Тик. Ты действительно повзрослела с прошлого лета. Посмотри на себя. В августе ты собиралась бросать школу и сбегать с парнем в Нью-Йорк, а теперь я вижу взрослого человека, вполне зрелого и перспективного. Кто бы мог подумать?

– Да-а-а, – говорит она. – И кто бы мог подумать, что вы во всем этом сыграете главную роль? В августе вы бы меня с потрохами продали за десять баксов.

В точку. Умненькая девочка. Я всегда так говорила.

– Мне жаль, что я заключила тот договор с Линдой.

– Мне тоже жаль, что вам пришлось это сделать.

– Значит, мир? – спрашиваю я.

– Ага, – говорит она. – Мир. Ладно, мне уже надо идти, я просто зашла попрощаться. Говорят, сегодня у вас последний день.

– Да, – киваю я. – Во вторник я еду в больницу. Я встаю и провожаю ее до двери.

– Не забывай про меня, когда будешь в колледже. Пиши мне иногда, хорошо?

– Обязательно, – говорит она. – Удачи с ребенком.

Мы стоим на пороге кабинета и обе мнемся, не зная, что сказать. Потом Тик без предупреждения бросается мне на шею и крепко обнимает.

– До свидания, миссис Стоун, – говорит она.

– Счастливо, Тик. У тебя все получится.

Я стою на пороге и смотрю, как она кивает, поворачивается и в последний раз выходит из моего кабинета, поскрипывая солдатскими ботинками.


Я не чувствую ничего похожего на то, что всегда чувствовала в последний школьный день. Никакого подъема, никакой эйфории, никаких ожиданий. Мне грустно, и я знаю, что завершаю главу своей жизни, на которую я когда-нибудь буду оглядываться с ностальгической улыбкой, как сейчас вспоминаю старшие классы и то, какие у меня все-таки были тоненькие ручки.

Закрывая дверь кабинета и запирая ее на ключ, я понимаю, что в следующий раз я ее открою, когда уже буду чьей-то мамой. Bay.

25

Ночь с понедельника на вторник, одиннадцать тридцать семь. Предполагается, что через пять часов двадцать три минуты я буду в больнице. Моя последняя ночь безмятежного сна на бог знает какой период времени, если не навсегда, а у меня сна ни в одном глазу.

– Эндрю, – шепчу я. – Эндрю.

Эндрю поворачивается и открывает один глаз.

– М-м-м, – говорит он.

– Я не могу заснуть.

Он закрывает глаз и переворачиватся обратно. Трясу его за плечо:

– Эндрю, милый, пожалуйста. Мне надо поговорить.

Он громко вздыхает и снова поворачивается лицом ко мне:

– Ну, что с тобой?

– Я очень боюсь.

– Чего – операции?

– Нет. Ребенка боюсь. Я боюсь, что я не готова. Я не могу так.

– Немножко поздно, тебе не кажется? – хихикает Эндрю.

– Нет, я серьезно. – Сердце бьется все чаще и чаще. – Я боюсь, что не справлюсь.

Эндрю садится, во взгляде читается «я-тебя-развеселю-чего-бы-мне-это-не-стоило-или-сойду-с-ума-сам».

– Хорошо. Объясни мне. Что за мысли дурацкие?

– Ну, во-первых, до меня только сейчас дошло, какой груз ответственности на мне повиснет, когда родится ребенок. А если с тобой что-нибудь случится? Если ты умрешь? Или встретишь какую-нибудь нормальную женщину и решишь, что она тебе больше нравится, и все закончится разводом? Что я буду делать? Я ведь не смогу больше выйти замуж. Никто не захочет жениться на тетке с ребенком. Порченый товар. Типа «она милая, но...» – ну, ты понимаешь, «такая славная женщина, но у нее шестилетний ребенок».

Эндрю ошалело крутит головой:

– Ничего со мной не случится, и я не собираюсь с тобой разводиться. И ни с какой нормальной женщиной я не смогу жить. Я даже не знаю, как это делается. Ну что, это все?

– Нет, – говорю я. – Не все. Я буду плохой матерью. Я тебе все время это говорила, но ты меня не слушал, а теперь у нас будет ребенок, и уже слишком поздно, и я буду ужасной матерью. Ужасной. Не надо было мне тебя слушать. Надо было, как Стейси, стоять на своем.

Я совершенно выбилась из сил. Дышу с трудом, голос стал неестественно высоким, и скоро, кажется, хлынут слезы.

– Зайка, – говорит Эндрю. – Я не понимаю, о чем ты говоришь. Все у тебя получится. Смотри, сколько ты уже смогла сделать – научила двухлетку какать в горшок, убирала чужую блевотину, а потом приняла самое бескорыстное решение в своей жизни. Ты готова на все сто.

– Нет. – Я реву и пытаясь вдохнуть при этом хоть сколько-нибудь воздуха. – Не готова. Это были чужие дети. С чужими легко. Что бы ты с ними ни сделал, их всегда можно отослать к их собственным родителям, и пусть они сами кашу расхлебывают. А теперь я буду родителем. Мне кашу расхлебывать. От начала до конца – и меня это приводит в полный ужас. А если я ошибусь? Если я ей вообще всю жизнь испорчу? Что я тогда буду делать? – Мне не хватает воздуха, я чувствую, что вот-вот упаду в обморок. Пытаюсь вдохнуть, но воздух не проходит.

– Ты в порядке? – спрашивает Эндрю. Мотаю головой.

– Я. – Вдох. – Не могу. – Вдох. – Дышать. – Вдох.

– Как это – не можешь дышать? Ты серьезно?

Я киваю головой, пытаясь между всхлипами вдохнуть воздух. Эндрю вскакивает с кровати и несется к двери.