Позднее я увидела ее опять: я укладывала в комод белье — в большой зале, а она спустилась по лестнице. Я встала, когда она вошла. Она несла на руке желтую накидку. Пятиконечный бант все еще был у нее в волосах.

— А где Катарина? — спросила она.

— Она ушла с матерью в ратушу, сударыня. По делам.

— А… Ну, не важно. Повидаюсь с ней в другой раз. А это я оставлю для нее здесь.

Она положила накидку на кровать и сверху бросила жемчужное ожерелье.

— Хорошо, сударыня.

Я не могла отвести от нее глаз. У меня было странное ощущение, что я вижу ее как бы не наяву. Как сказала Мария Тинс, она не была красивой, не такой красивой, как на картине, где свет падал ей на лицо. И все-таки она была красива, хотя бы потому, что такой осталась в моей памяти. Она смотрела на меня с каким-то недоумением, словно силясь вспомнить, знает ли она меня, раз я так бесцеремонно на нее пялюсь. Я сделала над собой усилие и опустила глаза.

— Я скажу госпоже, сударыня.

Она кивнула, но с беспокойным видом поглядела на жемчужное ожерелье, которое положила поверх накидки.

— Пожалуй, я оставлю это у него в мастерской, — заявила она и взяла в руки ожерелье. Она не взглянула на меня, но я знала, что она думает — служанкам нельзя доверять жемчуг. Она ушла, а я все еще ощущала ее лицо как едва уловимый запах духов.


В субботу Катарина и Мария Тинс взяли Таннеке и Мартхе с собой на рынок, где они собирались покупать овощи на неделю и прочие продукты для дома. Мне очень хотелось пойти с ними — я надеялась встретить там матушку и сестру, но мне велели оставаться дома и присматривать за младшими девочками и Иоганном. Мне едва удалось удержать детей от побега на Рыночную площадь. Я и сама с удовольствием их туда отвела бы, но не осмелилась оставить дом пустым. Вместо этого мы смотрели, как по каналу в направлении рынка плывут баркасы, тяжело нагруженные капустой, свиными тушами, цветами, дровами, мукой, клубникой и подковами. На обратном пути они были уже пустые. Хозяева баркасов считали деньги или выпивали. Я научила девочек играм, в которые играла с Франсом и Агнесой, а они научили меня играм, придуманным ими самими. Они надували мыльные пузыри, играли с куклами, катали обручи. Я же сидела на скамейке с Иоганном на коленях.

Корнелия как будто забыла про оплеуху. Она была веселой, дружески разговаривала со мной, помогала мне с Иоганном и ни разу не ослушалась. «Помоги мне», — попросила она, пытаясь вскарабкаться на бочку, которую соседи оставили на улице. Она смотрела на меня широко открытыми карими глазами с самым невинным выражением. Ее хорошее поведение расположило меня к ней, хотя я и знала, что ей нельзя доверять. Она была самой интересной из девочек и самой непредсказуемой — и плохой, и хорошей в одно и то же время.

Девочки перебирали свою коллекцию раковин, которые они принесли из дома, раскладывая их кучками по цветам. И тут из дома вышел он. Я стиснула Иоганна так, что он закричал, и сунула нос ему в ухо, чтобы спрятать лицо.

— Папа, можно я пойду с тобой? — крикнула Корнелия, подпрыгивая и хватая его за руку.

Я не видела выражения его лица. Лисбет и Алейдис бросили свои ракушки.

— Я тоже хочу, — хором крикнули они, хватая его за другую руку.

Он покачал головой, и тогда я увидела, что у него озадаченный вид.

— Нет, не сегодня. Я иду в аптеку.

— Ты там будешь покупать краски? — спросила Корнелия, все еще держась за его руку.

— И краски тоже.

Иоганн заплакал, и он посмотрел вниз на меня. Я подбрасывала ребенка, не смея посмотреть на него.

Он как будто хотел что-то сказать, но вместо этого стряхнул висящих на нем девочек и решительно зашагал по улице.

С тех пор как мы обсуждали с ним цвет и форму овощей, он не сказал мне ни одного слова.


В воскресенье я проснулась рано — сегодня мой выходной день и я пойду домой! Мне надо было дождаться, пока Катарина отопрет парадную дверь, но, когда я услышала, что дверь отворилась, и вышла в прихожую, я увидела с ключом Марию Тинс.

— Дочь неважно себя чувствует, — сказала она, пропуская меня наружу. — Ей придется несколько дней полежать в постели. Ты без нее справишься?

— Конечно, сударыня, — ответила я и добавила: — А если мне надо будет что-нибудь спросить, я спрошу вас.

— Ну и хитрюга ты, — с улыбкой сказала Мария Тинс. — Знаешь, к кому надо подлизываться. Ну, ничего, умниц у нас в доме не так-то много. — Она дала мне несколько монет — мое жалованье за проработанные дни. — Беги домой. Небось будешь рассказывать матери про все, что у нас тут творится.

Не дожидаясь, пока она подпустит еще какую-нибудь шпильку, я вышла за дверь. Навстречу мне по Рыночной площади шли прихожане к ранней службе в Новой церкви. Оставив площадь позади, я поспешила вдоль каналов к дому. Завернув на свою улицу, я подумала: как странно, я не была дома всего несколько дней, и все уже кажется другим, солнечный свет словно бы ярче, канал — шире. Платаны, растущие вдоль канала, стоят неподвижно, как часовые, словно дожидаясь меня. Агнеса сидела на скамейке у нашего дома. Увидев меня, она крикнула в дом: «Пришла!» — побежала мне навстречу и взяла за руку.

— Ну как тебе там? — спросила она, позабыв поздороваться. — Они хорошо к тебе относятся? А работы много? Другие девочки там есть? А дом роскошный, наверное? Где ты спишь? А ешь небось на фарфоровой посуде.

Я рассмеялась, но отвечать на ее вопросы не стала. Сначала надо было поцеловать матушку и поздороваться с отцом. Я с гордостью отдала матушке заработанные мной деньги, хотя сумма была и небольшая. В конце концов, я для этого и пошла в услужение.

Отец вышел из дому — он тоже хотел послушать, как мне живется на новом месте. Я подала ему руку, чтобы помочь переступить через порог. Сев на скамейку, он потер большим пальцем мою ладонь.

— Руки у тебя загрубели, — сказал он. — Мозоли, трещины. Тяжелая работа уже оставила свой след.

— Не беспокойся, — утешила я его. — Просто там скопилось очень много нестиранного белья — одна Таннеке со всем не могла управиться. Скоро станет легче.

Матушка принялась разглядывать мои ладони.

— Я сделаю настойку бергамота на масле, — сказала она, — будешь этим натирать ладони. Тогда будут мягкими. Мы с Агнесой сходим за ним за город.

— Ну расскажи же нам про них, — воскликнула Агнеса.

Я рассказала — почти все. Не упомянула только того, как я устаю к вечеру, как у меня в ногах висит картина, изображающая распятие, как я дала оплеуху Корнелии. Не сказала я и того, что Мартхе — ровесница Агнесе. А все остальное рассказала.

Я также передала матушке приглашение мясника.

— Очень любезно с его стороны, — сказала она. — Но он знает, что у нас нет денег на мясо, а милостыню мы не возьмем.

— По-моему, он не думал о милостыне, — возразила я. — Просто дружеский подарок.

Она помолчала, но я поняла, что к мяснику она не пойдет.

Узнав, что я беру мясо у Питера и его сына, она подняла брови, но ничего не сказала.

Потом мы пошли в нашу церковь, где кругом были знакомые лица и звучали знакомые слова. Сидя между матушкой и Агнесой, я с облегчением почувствовала, как, опираясь о спинку скамьи, расслабляется спина, которую я всю неделю держала прямо, и как с лица сходит застывшая маска. И мне захотелось плакать.

Когда мы вернулись домой, матушка с Агнесой не позволили мне помогать им готовить обед. Я сидела с отцом на скамейке. Он поднял лицо к солнцу и так и держал его, пока мы разговаривали.

— Расскажи мне о своем новом хозяине, Грета. Ты о нем не обмолвилась ни словом.

— Я его почти не видела, — сказала я, не кривя душой. — Он или сидит в мастерской, где никому не позволено его беспокоить, или уходит из дому.

— Наверное, по делам Гильдии. Но ты ведь была у него в мастерской — ты рассказывала, как вымеряла расстояние, чтобы ничего не сдвинуть с места при уборке. Но ни слова о картине, над которой он работает. Опиши ее мне.

— Не знаю, получится ли у меня так, чтобы ты смог ее представить.

— Попробуй. Мне теперь не о чем думать — только и остается, что предаваться воспоминаниям. Мне будет приятно представить себе картину мастера, даже если в моем воображении возникнет лишь жалкое ее подобие.

Я попыталась описать даму, примеряющую ожерелье, ее поднятые руки, ее взгляд, устремленный в зеркало. Я также сказала, что свет из окна высвечивает ее лицо и желтую накидку. И как темный ближний план отделяет ее от зрителя.

Отец внимательно слушал, но лицо его не посветлело, пока я не сказала:

— Задняя стена кажется такой теплой в этом свете, что чувствуешь, будто солнце греет тебе в лицо.

Отец закивал и улыбнулся — наконец-то он смог что-то себе представить.

— Видно, в твоей новой жизни тебе больше всего нравится убирать мастерскую.

Единственное, что мне нравится, подумала я, но не произнесла этого вслух.

Когда мы сели обедать, я старалась не сравнивать еду с тем, что мы ели в квартале папистов, но я уже успела привыкнуть к мясу и хорошему ржаному хлебу. Хотя матушка готовила лучше Таннеке, хлеб из отрубей драл рот, а овощной суп без всякого жира казался безвкусным. Комната тоже как будто изменилась — ни мраморной плитки на полу, ни тяжелых шелковых гардин, ни резных стульев. Все было просто и чисто — но не было ничего, что украсило бы комнату. Я любила ее, потому что здесь выросла, но сейчас почувствовала, что она какая-то бесцветная.

Мне было очень трудно прощаться вечером с родителями — труднее, чем в тот день, когда я впервые уходила на работу, потому что теперь я знала, что меня там ждет. Агнеса проводила меня до Рыночной площади. По дороге я спросила, как ей теперь живется.

— Одиноко, — ответила она. Было грустно слышать это слово из уст десятилетней девочки. Весь день она была веселой, но сейчас погрустнела.

— Я буду приходить каждое воскресенье, — пообещала я. — А может, смогу забегать и в будни после того, как сделаю покупки.