Я не представляла себе, что сделает Катарина, если узнает про мой портрет. И конечно, она когда-то его обнаружит — если не в своем доме то у Ван Рейвенов, где в один прекрасный день она поднимет глаза от своей тарелки и увидит, что со стены на нее смотрю я.


Он не каждый день работал над моим портретом. Ему же надо было рисовать концерт — с Ван Рейвеном и его женщинами или без них. Когда их не было, он выписывал их окружение. Или просил меня занять место одной из женщин — девушку, играющую на клавесине, или поющую женщину с нотами в руках. Я не надевала их одежду. Он просто хотел, чтобы там кто-то был. Иногда женщины приходили без Ван Рейвена — тогда хозяину работалось лучше всего. Сам Ван Рейвен не любил и не умел позировать. Работая в чердачной комнате, я постоянно слышала его голос. Он не мог сидеть неподвижно, ему хотелось болтать или играть на лютне. Хозяин терпеливо сносил его капризы, но иногда у него появлялась интонация, которая говорила мне, что вечером он пойдет в таверну и вернется с блестящими, как ложки, глазами.

Я позировала ему три или четыре раза в неделю? Каждый сеанс длился час или два. Это были мои самые счастливые часы. Все это время он смотрел только на меня. Мне было нелегко сохранять позу, в которую он меня усадил; от того, что мне приходилось подолгу скашивать глаза, у меня разбаливалась голова; порой он заставлял меня резко крутить головой, взмахивая желтой лентой. Ему хотелось уловить момент, когда я только что повернула голову. И я безропотно все это терпела.

Но все-таки что-то в портрете его не удовлетворяло. Прошел февраль, наступил март, месяц льда и солнца, а он все еще был недоволен. Он уже работал над портретом больше двух месяцев, и хотя я его не видела, мне казалось, что он должен быть почти завершен. Хозяин больше не заставлял меня смешивать для него краски в больших количествах и во время сеанса наносил на картину очень мало мазков. Раньше мне казалось, что я поняла, как он хочет меня изобразить. Но теперь я уже не была в этом уверена. Иногда он просто сидел и смотрел, словно чего-то от меня ожидая. В эти минуты я видела в нем не столько художника, сколько просто мужчину, и мне было трудно на него смотреть.

Однажды он вдруг объявил, сидя перед мольбертом:

— Ван Рейвена это удовлетворит, но не меня.

Я не знала, что сказать. Я не могла ему помочь, не видев картины.

— Можно я посмотрю на картину, сударь?

Он испытующе поглядел на меня.

— Может быть, я смогу вам помочь, — добавила я и тут же пожалела о своих словах. Кажется, я слишком много беру на себя.

— Хорошо, — наконец проговорил он.

Я встала со стула и зашла ему за спину. Он не повернул головы и сидел не шелохнувшись. Мне было слышно его медленное ровное дыхание.

Портрет не был похож ни на одну из его прежних картин. На нем была только я — голова и плечи, — и не было ни стола, ни штор, ни окон, ни пуховок — ничего, что могло бы отвлечь внимание. Глаза у меня были широко раскрыты. Лицо — освещено, кроме левой стороны, которая оставалась в тени. На мне было коричневое платье и желтый с голубым головной убор, который делал меня непохожей на себя. Это как будто была какая-то другая Грета — из другого города или даже из другой страны. Фон картины был черный, и оттого я выглядела какой-то одинокой, хотя я явно на кого-то смотрела. Казалось, что я чего-то жду, зная одновременно, что этого не случится.

Он был прав: Ван Рейвен будет доволен портретом, но чего-то в нем не хватало.

Я поняла чего, раньше, чем он. Когда я осознала, что нужен какой-то яркий предмет, что-то, на чем остановился бы глаз — а такой предмет присутствовал на всех его других картинах, — мне стало страшно. Это будет моей погибелью.

Мое предчувствие оправдалось.


На этот раз я не стала ему помогать, как сделала, когда он рисовал жену Ван Рейвена с письмом. Я не прокралась в мастерскую и ничего там не изменила, не переставила стул и не открыла ставни. Я не перемотала синюю и желтую материю у себя на голове и не затолкала внутрь воротник блузки. Я не покусывала губы, чтобы они стали ярче, и не выставила краски которые, по моему мнению, должны были ему понадобиться.

Я просто позировала ему и толкла и промывала краски, которые он мне оставлял.

Он поймет сам.

На это понадобилось больше времени, чем я предполагала. Прошло еще два сеанса, прежде чем он понял, чего в картине не хватает. Во время этих двух сеансов у него был недовольный вид, и он рано меня отпускал.

Я ждала.

Ответ ему подсказала сама Катарина. Как-то во второй половине дня мы с Мартхе чистили ботинки на кухне, а остальные девочки были в большой зале, глядя, как их мать одевается, чтобы отправиться на праздник рождения. Я услышала, как радостно завизжали Алейдис и Лисбет, и поняла, что Катарина достала жемчужное ожерелье, которое ужасно нравилось девочкам.

Затем я услышала, как он прошел в большую залу. Через некоторое время оттуда раздались тихие голоса. Потом он крикнул мне:

— Грета, принеси моей жене бокал вина!

Я поставила на поднос белый кувшин и два бокала — на случай если он тоже захочет с ней выпить — и понесла их в большую залу. В дверях я столкнулась с Корнелией, которая опять подстерегала меня. Я едва успела схватить кувшин, а бокалы скатились мне на грудь, не разбившись. Корнелия фыркнула и уступила мне дорогу.

Катарина сидела за туалетным столиком, и перед ней стояли пудреница с пуховкой и шкатулка с драгоценностями. Тут же лежали гребни. Она была в зеленом платье, которое расставили, чтобы высвободить место для выросшего живота. Она уже надела ожерелье. Я поставила рядом с ней бокал и налила в него вина.

— А вам налить, сударь? — спросила я, подняв на него глаза. Он стоял, прислонившись к шкафу, на фоне шелкового полога, который, как я заметила в первый раз, был сшит из той же ткани, что и платье Катарины. Его глаза перебегали с Катарины на меня и обратно, и в них была сосредоточенность художника.

— Ты залила мне платье, дуреха! — крикнула Катарина, дернувшись назад и отряхивая платье на животе. Там действительно были видны брызги красного цвета.

— Извините, сударыня, я сейчас их вытру.

— А, оставь как есть. Терпеть не могу, когда ты начинаешь вокруг меня суетиться. Иди.

Я взяла поднос, бросив взгляд на хозяина. Его глаза были прикованы к жемчужной серьге в ухе Катарины. Когда она, пудря лицо, повернула голову к окну, серьга качнулась и засверкала, высветив лицо Катарины и подчеркнув блеск ее глаз.

— Мне надо на минуту подняться в мастерскую, — сказал он жене. — Я сейчас вернусь.

Вот оно, подумала я. Он догадался. Когда на следующий день он попросил меня прийти в мастерскую, я не испытала того радостного возбуждения, которое обычно охватывало меня перед сеансом. Впервые мысль о том, чтобы пойти наверх, вызывала у меня дурные предчувствия. В тот день мокрое белье казалось мне особенно тяжелым и мне было особенно трудно его выжимать. Я медленно ходила из прачечной во двор и обратно. И несколько раз присела отдохнуть. Мария Тинс увидела, что я сижу, когда пришла на кухню за сковородкой.

— Что с тобой, девушка? — спросила она. — Тебе нездоровится?

Я вскочила со стула:

— Нет, сударыня, я просто немного устала.

— Устала? С чего это служанке устать с раннего утра? — недоверчиво сказала она.

Я вытащила из остывающей воды одну из рубашек Катарины.

— Вы меня сегодня после обеда никуда не пошлете, сударыня?

— После обеда? Не думаю. С чего это ты вздумала об этом спрашивать, если и так устала? — Она прищурила глаза. — Ты не попалась, девушка? Ван Рейвен не сумел застать тебя одну?

— Нет, сударыня.

По правде говоря, он таки поймал меня одну два дня назад, но я сумела вырваться.

— Может быть, кто-нибудь узнал, что у вас там происходит? — тихо спросила Мария Тинс, дернув головой в сторону мастерской.

— Нет, сударыня.

Мне захотелось рассказать ей о жемчужных серьгах, но я преодолела искушение и сказала:

— Просто я что-то съела, и у меня разболелся желудок.

Мария Тинс пожала плечами и пошла к двери. Она явно мне не поверила, но решила больше не допытываться.

После обеда я поплелась наверх и остановилась перед дверью мастерской. Это будет не обычный сеанс. Он попросит меня о невозможном… а я ему обязана и не могу отказать.

Я толкнула дверь. Он сидел за мольбертом и разглядывал кончик кисти. Когда он посмотрел на меня, я увидела у него на лице то, чего не видела никогда. Он волновался.

Это придало мне храбрости, и я сказала, подойдя к своему стулу и положив руку на львиную голову:

— Сударь, я не могу.

— Чего ты не можешь, Грета? — спросил он с искренним удивлением.

— Я не могу сделать то, о чем вы собираетесь меня попросить. Я не могу их надеть. Служанки не носят жемчужных серег.

Он долго на меня глядел, потом покачал головой:

— Поразительно. Я всегда на тебя удивляюсь.

Я провела рукой по морде льва, потом по его гладкой резной гриве. Хозяин следил за моей рукой.

— Но ты же знаешь, что блеск жемчужины необходим для картины. Иначе она не будет полной.

Я это знала. В тот раз я не долго разглядывала портрет — мне странно было видеть себя в непривычном свете, — но я сразу поняла, что на нем должна быть жемчужная сережка. Без нее мои глаза, рот, воротник моей блузки, тень над левым ухом — все оставалось особняком, и ничто ни с чем не было связано. А сережка объединит их, придаст портрету законченность.

А для меня она будет означать потерю работы, я знала, что он не попросит серьги ни у Ван Рейвена, ни у Ван Левенгука и ни у кого другого. Он видел сережку Катарины, и ее-то он и заставит меня надеть. Он всегда брал для картины то, что ему требовалось, не думая о последствиях. Ван Левенгук как раз об этом меня предупреждал.

Увидев на картине свою сережку, Катарина взорвется.