— Не знаю, — честно признался ректор.

— А я знаю! Она с восьмого класса все каникулы санитаркой в больнице работает. Это вам не запятые в стишках расставлять.

— Капитолина Степановна, как фамилия вашей племянницы?

— Такая же, как у меня, — Носова. Я несправедливости по отношению к этому ребенку и ко всей медицине не потерплю! Я пойду к министру! Пусть он сам попробует сочинение без ошибок написать!

— Не надо ходить к министру, — сказал ректор, и меня приняли.

* * *

Вот теперь тетя Капа составила мне протекцию в перспективное хирургическое отделение большой больницы. И рисковала больше, чем когда устраивала племянницу с сомнительной внешностью в институт.

Все мои однокашники уже либо выбились в специалисты, либо продемонстрировали серость и бездарность. Объективно я попадала во вторую категорию.

* * *

Заведующего отделением, к которому я по рекомендации Мони Якубовского должна была явиться, звали Сергей Данилович Октябрьский. Невысокого роста, коренастый, широколицый и курносый, он походил на селянина-комбайнера, тракториста — труженика полей. Но никак не на рафинированного столичного хирурга.

Я пришла в назначенное время и прождала Октябрьского почти два часа. Нет, он не отсутствовал, просто занимался своими делами, а мне небрежно велел посидеть в холле.

Мимо меня сновали медсестры, ходили врачи, шаркали тапочками по линолеуму больные. А я сидела. Как назло, не догадалась взять книгу или газету. Оставленную кем-то программу телевизионных передач прошлой недели изучила вдоль и поперек.

За время унизительного ожидания я пережила смену эмоциональных состояний сродни физическим изменениям у снежка, брошенного на сковородку. Сначала зябла и дрожала перед собеседованием. Потом растопилась от жалости к себе: жизнь представлялась неудавшейся по всем статьям. Я люблю детей, но их у меня нет. Мне нравится моя профессия, но чувствую себя краснодеревщиком, который застрял в мастерской по производству кухонных табуреток. У меня нет семьи, мне не о ком заботиться, и даже собаки в моем доме — чужие и временные.

Если бы Октябрьский в момент этих внутренних стенаний пригласил меня в кабинет, то я бы, наверное, разрыдалась перед ним и стала слезно умолять дать шанс исправить загубленную жизнь.

У меня есть верный способ прекратить припадки самобичевания и сетований о горькой доле — воспоминания о маме. По сравнению с тем, что ей довелось пережить, любые несчастья кажутся детскими огорчениями. А моя тетушка? Ей тоже жизнь отпустила немало ударов, но синяков на ней никогда не было. В нашем роду женщины отличаются завидной волей и мужеством. Неужели кровь мифического отца разбавила доставшуюся мне по наследству стойкость и силу воли? Дудки!

Я разозлилась. Кажется, даже покраснела от негодования, только не шипела, закипая. Октябрьский отправился пить чай с тортом — у одной из медсестер был день рождения, она дважды заглядывала к нему в кабинет, я слышала уговоры.

Хам! Он мог заставить меня ждать, когда уходил на обход, потом на консилиум, он мог даже принять еще пятерых посетителей — ладно, возможно, их проблемы поважнее моих. Но чаи распивать, зная, что я второй час томлюсь в ожидании и сижу глупой куклой на виду у всех! А как он поглядывал на меня, проходя мимо? Как на дозревающую кандидатку в любовницы — еще немного помучаю ее холодностью, и она бросится мне на шею. Не дождешься, козел усатый!

Я решила досчитать до десяти, успокоиться, потом достойно, медленно подняться — спектакль исключительно для дежурной медсестры у поста — и уйти. На счет «восемь» Октябрьский появился и, стряхивая крошки с щетинистых рыжих усов, бросил мне:

— Ну ладно, пошли.

Это звучало так: «Любой нормальный человек давно бы понял, что он здесь не нужен, но если ты такая бестолковая, придется тебе объяснить».

«Мы еще посмотрим, кто здесь бестолковый», — сказала я про себя.

Кабинет Октябрьского представлял собой свалку, в которой заботливая рука каждый день вытирает пыль, не смея тронуть ни единой бумажки. Я уселась в кресло у его стола без приглашения. Сергей Данилович рассматривал мой «Листок по учету кадров», стародавний, советский, в котором, я должна была указать свою партийность и признаться, не проживала ли на оккупированных территориях во время войны.

— Юлия Александровна Носова, русская, — хмыкнул он. — А я думал, Моня только своих присылает. Впрочем, диагноз не окончательный. — Это он сказал, разглядывая мое лицо.

Я уже давно никому не объясняю, что блондинка я природная, а не крашеная, каштаново-черные брови и ресницы — игра генов, а не мои ухищрения. Как-то в институте на лекции по генетике преподаватель, втолковывая о доминантных и рецессивных генах, заявил: как у кареглазых родителей не может родиться голубоглазое дитя, так и плод любви жгучего брюнета и блондинки не может иметь часть волосяного покрова темного оттенка, а часть светлого. Аудитория дружно уставилась на меня. Наука оставила мне два варианта — прослыть обманщицей или признать, что я мутант.

Но нас, мутантов, на кривой козе не объедешь и голыми руками не возьмешь.

— Вам, положим, с фамилией тоже не повезло, — сказала я, ухмыляясь прямо в лицо Октябрьскому.

— Почему? — удивился он.

— Детдомом отдает.

Октябрьский издал утробный звук, при некотором напряжении фантазии — одобрительный. Хотя, возможно, то была отрыжка от именинного тортика.

— Травмпункт, — читал он, — пять лет. И чего ты там торчала?

Трудовая книжка появилась у меня в четырнадцать лет, когда стала подрабатывать санитаркой, чтобы помочь маме. Но в анкете о долгом производственном стаже я не упомянула.

— Любовь, наверное? — издевался Октябрьский. — Страсти-мордасти?

Я знала подобный тип врачей. Со всеми они на «ты», во время операции матерятся, пациенты их любят и трепещут. Как же! Грубый, самоуверенный, командует моим здоровьем, значит — вылечит. Слабые, больные, выбитые из привычной колеи люди теряют присутствие духа и хотят кому-нибудь довериться, вручить себя под чью-нибудь ответственность. Но я не пациент! А этот нахал даже не нашел нужным извиниться — не перед коллегой, не перед ординатором, но перед женщиной!

— Любовь, — подтвердила я, глядя ему прямо в глаза. — Образовалась группа мужчин, которые специально ломают кости, чтобы оказаться у меня на приеме. Опасаюсь за их здоровье. Переломы стали плохо срастаться. Решила поменять место работы.

— Ехидна! — заключил Октябрьский.

— Простите, — смиренно произнесла я, — сразу видно, что вы-то воспитывались в Пажеском корпусе.

— Ты не очень тут! — Сергей Данилович погрозил мне пальцем. — Мне блатные и смазливые дуры в отделении не нужны!

— Почему вы это прямо не сказали Соломону Моисеевичу?

— Потому что он хирург милостью Божьей, а в людях совершенно не разбирается, осел синайский. Почему ты не замужем и детей нет? В двадцать восемь лет! — Октябрьский потряс в воздухе моей анкетой. — С такими-то ножками! У тебя же от мужиков отбоя нет. Мне шлюхи здесь не требуются, тут не публичный дом.

— Тогда я вам точно не подхожу, — зло прошипела я и поднялась. — Надо же, как быстро меня раскусили! Сразу видно, что в людях разбираетесь. Иными словами, осел отнюдь не синайский. Ваша прозорливость диарею вызывает. Диарея — это понос, если не знаете. Сейчас мне срочно необходимо воспользоваться вашим туалетом.

Мне наплевать, что обо мне подумает хамоватый мужлан Октябрьский. Ясно — мне здесь не трудиться. И черт с ним. Сейчас главное — быстренько смыться, чтобы последнее слово осталось за мной. Но я не успела.

— Ну-ка, вернись, пигалица. — Голос Октябрьского остановил меня у дверей. — Сядь на место и не дерзи.

Говорил он грубо, презрительно, но усищи свои нервно поглаживал.

— Думаешь, уела меня? Кукиш! — Он действительно показал мне кукиш. Последний раз такое со мной было в детском саду. — Привыкла в травмпункте язык распускать. Ты там клизмы ставила да занозы вытаскивала и хочешь, чтобы я тебя сейчас с распростертыми объятиями принял? Прямо к операционному столу подвел?

Я дипломатично молчала. Октябрьский это оценил.

— У меня команда, — он немного понизил голос и уже не орал, — команда из отличных ребят. Они же волки молодые! Им течную суку в стаю — и все, пиши пропало, работа насмарку, интриги, страсти и еще хрен знает что.

Я так прикусила язык, что впоследствии он мог распухнуть — и тогда питаться мне одной манной кашкой! Силилась молчать и молчала, но по лицу моему явно было видно, что я едва сдерживалась.

— Чего ноздри раздуваешь? — Октябрьский откинулся на спинку кресла. — Правильно, молчи в тряпочку, когда начальство говорит.

Он у меня уже начальство! Сейчас я ему отвечу! Нет, заряд злости стремительно испарялся. То ли Октябрьский усмирил меня, то ли на языке находятся нервные окончания, тормозящие возбуждение. А может, вернулась способность мыслить логически, и я поняла, что Октябрьский меня не выставляет за порог. Последние слова Сергея Даниловича я восприняла едва ли не со всхлипом благодарности.

— Выходи на следующей неделе. Или когда там разберешься со своими вывихами-переломами. Но учти! Начнешь с самого низа.

Лоб ведущему хирургу салфеткой будешь обтирать. И чтоб без всяких жалоб! А там посмотрим. Иди. Туалет через две двери, опорожни свой кишечник.

Я ни слова не ответила, только склонила в благодарности голову — совсем как Приветик, когда клянчил что-нибудь. Взгляд у меня тоже, наверное, был по-щенячьи радостным.

* * *

По дороге домой я пыталась разобраться в смятенных чувствах. Все-таки обиды на Октябрьского было меньше, чем радости от раскрывшихся перспектив. Предчувствия счастливого будущего превосходили уязвленное самолюбие. Впереди меня ждет новая жизнь!