Что меня остановило? Из-за чего я отверг ее предложение? Ее поступок застал меня врасплох? Нет. К примеру, если тебя укусит собака или если вдруг выбьет пробки, в общем-то, подспудно осознаешь, что подобное могло случиться, хотя сознательно ничего такого не ожидал. Из соображений морали? Тоже нет. С одной стороны, я предполагал, что плотские утехи ей не в новинку, но, с другой стороны, знал, что у нее незапятнанная репутация – Барбару никто не обвинял в легкомысленном поведении. По моим, да и по общепризнанным меркам, в ее предложении не было ничего дурного. Если я ей нравился, то она имела на это полное право и сделала это открыто и честно, уж явно честнее, чем «Может, зайдешь на минуточку?» или «Ах, простите, я в неглиже». Значит, она мне не нравилась? Нет, нравилась, и я ее уважал. Барбара неизменно давала мне понять, что ей приятно мое общество. Хорошенькая, живая и пылкая, она хотела меня – не кого-нибудь, а меня. И, если я не ошибаюсь, не ставила при этом никаких условий. А впоследствии, разумеется, не смогла бы утверждать, что таковые были. Для любого молодого человека, в жилах которого бурлит кровь, нечто подобное было бы божьим даром, пусть и на уровне «А вот тебе лишний билет в цирк». Нервное замешательство? С чего бы мне нервничать, если я и не думал ни о чем подобном? Гордость? Но я прекрасно относился к Барбаре, и в ее предложении не было ничего унизительного. Можно до бесконечности размышлять об истинной мотивации и скрытой подоплеке своих поступков, но так ни до чего и не додуматься. Внезапно я ощутил странную неприязнь и отвращение. «Любовь – это не чувство, которое выбирают как нечто в целом приятное, – заявил мой внутренний голос. – Любовь накатывает, поглощает окончательно и бесповоротно, а там будь что будет». Я почти уверен в том, что телом и душой испытывал все те же чувства, что и Барбара. С той лишь разницей, что для Барбары эти чувства были глубоки, а моим – к счастью или к сожалению – неосознанно недоставало глубины. Барбара меня не шокировала, а мне требовался именно шок. Где-то в глубинах моего подсознания возникла уверенность, что лучше будет отвергнуть предложение Барбары. Как мистер Бартлби, я предпочел отказаться. Мой отказ – спонтанный, но такой же искренний, как и ее предложение, – поразил меня больше, чем Барбару. Об этой милой и привлекательной девушке мечтали многие. Я давным-давно должен был заметить ее отношение ко мне, но меня это не интересовало.

Не помню, как именно я выкрутился. Я очень старался. Мы не ссорились, я не довел ее до слез. Она даже не язвила – хорошее воспитание и отзывчивый характер не позволяли. Впоследствии я понял, что это многое объясняет. С ее точки зрения, все было очень просто. Она допустила ошибку, оценивая мои намерения, только и всего. Да, было больно, стыдно и обидно, поэтому обо всем лучше сразу забыть. Как я уже говорил, она была искренней, а ее страстный призыв отличался очаровательной непреднамеренностью, одновременно и обезоруживающей, и навевающей скуку. Да, Барбара заслуживала лучшего. Да, она старалась не задеть моих чувств, смиренно восприняла отказ, не подняла меня на смех, однако не слишком ли крепко она держала себя в руках? Палый лист, беспомощно подхваченный ветром; упоительный восторг, смешанный с ужасом; невольное восхищение неизвестным… как там говорил Онеггер? «Художник не всегда понимает, из чего создает свои произведения». Ничего подобного Барбара не испытывала. Июньский вечер, совместное купание в реке, зов природы – все это нам близко и понятно. А вот «я ей – монарх, она мне – государство, нет ничего другого» – этого чувства не возникало ни у нее, ни у меня. Поэтому я ей и отказал. Какой педант! Однако же мой отказ был вызван отнюдь не мелочными придирками, совсем наоборот. Я и сам не понимал, откуда у меня взялось такое неожиданное, но стойкое отвращение.

Естественно, наши дружеские отношения зашли в тупик, да и куда им было развиваться? А вскорости мне стало некогда раздумывать о причинах моего смущения и замешательства, потому что наступил по-настоящему горестный период моей жизни. В разгар лета, когда пышным цветом расцвели азалии, а над сеткой на теннисном корте сновали мухоловки, тяжело заболел мой отец. Мне и сейчас трудно вспоминать сдержанные прогнозы хирурга («Мистер Десленд, я почти уверен, что у него есть шанс на выздоровление»), душераздирающее спокойствие матери, не проронившей ни слезинки; стойкий запах лекарств, ставший таким же привычным, как запах крема для бритья; нужные и ненужные документы, которые посыльный регулярно доставлял из магазина; благожелательные расспросы друзей, осторожные, как ласковое дуновение на ссадину; срезанные в саду люпины и розы; отрывки из «Таймс» для чтения вслух («На сегодня хватит, мальчик мой, я немного устал»), частые визиты Тони Редвуда, всегда под каким-нибудь незначительным предлогом. Флик звонила нам каждый вечер, а потом приехала перед самым концом семестра, привезла стопки экзаменационных работ, которые надо было проверить и отослать обратно; и за всеми повседневными делами неизменное ощущение того, что нас подхватил бушующий поток и неумолимо влечет к крутому уступу, за который не хочется заглядывать.

Шли недели, и от отца оставалось все меньше. Он уже не был тем, кого мы знали и любили, и исчезал постепенно, как улыбка Чеширского кота, как след закатного солнца над морем. Впрочем, все это позволило нам смириться с неизбежным. Муниципальный чиновник, выписывающий свидетельство о смерти; заботливый и внимательный Тони; гробовщик; соболезнования дальних родственников, – в должный час я был готов ко всему.

В день похорон я срезал все георгины в саду – не нарочно, а подчиняясь какому-то смутному порыву; наверное, мистер Генри Уиллет назвал бы его неосознанным отголоском древнегреческого обычая стричь волосы в знак траура.

4

Смерть одного из родителей резко перебрасывает человека в следующее поколение. Осознание этого странным образом помогает и поддерживает, хотя тревожит – может быть, именно оттого, что тревожит. Король умер, а безутешному принцу надо поскорее взять себя в руки, потому что иначе за неделю все полетит в тартарары. Кто-то, кажется, Эйнштейн, называл работу «лучшим успокоительным средством». Однако в ту горестную осень работа была для меня лишь частью усилий, прилагаемых для того, чтобы удержаться на плаву, потому что иначе выбраться будет очень трудно. Когда я был совсем маленьким, у Джека Кейна, садовника, который приходил к нам через день, была любимая присказка, оставшаяся с фронтовых дней: «Перекур! А тем, кто без сигарет, изображать видимость». (Я не понимал, что это значит, но смеялся, догадываясь, что от меня этого ждут.) И вот я, без сигарет, старательно изображал видимость – поначалу неохотно, через силу, но в конце концов притерпелся к бесчисленным унылым повторениям. Я ответил на соболезнования, проверил и даже опротестовал какой-то пункт в счете, выставленном похоронной конторой (и доказал, что прав), выкопал астры, унавозил клумбы, уговорил маменьку съездить на концерт в Лондон (или это она меня уговорила?), объяснил миссис Тасуэлл, что такое гросс и чем оптовый торговец отличается от человека, который хочет продать ненужный чайный сервиз; нанес визит миссис Одной, поблагодарил ее за цветы; вернул книгу, взятую у миссис Другой полгода назад; после воскресной службы не забыл осведомиться, как здоровье миссис Очередной и не мучает ли ее артрит. Все это ужасно утомляло, – впрочем, меня прекрасно поймут те, кто испытал это на себе.

Гнетущее чувство незначительности происходящего не ослабевало, я остро ощущал бесполезность любых действий и мучился воспоминаниями о бессмысленных, непрерывных страданиях родного человека. Если такая реакция на смерть отца кажется исключительной и чрезмерной, скажу лишь, что мне так не казалось. Для меня, как для Гая Краучбека, отец был и остается лучшим на свете. Кто знает, если бы он не умер, то, возможно, моя дальнейшая жизнь сложилась бы совсем по-другому.

Расцвели ранние хризантемы. Часы перевели на зимнее время. Опала листва. Постепенно жизнь приходила в норму. Я наконец-то осознал, что унаследовал доходное предприятие, с большим запасом товаров и солидным капиталом. С организационной стороной дела я был хорошо знаком: дебиторы и кредиторы, капиталовложения, накладные расходы, бухгалтерия и прочее. Ничего необычного в этом не было. Удивляло другое – чувство полноправного владения. Отец толково заправлял делами, и я боялся оплошать. И все же… Все познается в сравнении, настаивал внутренний голос. Керамика – воздаяние Человека Богу. Господь даровал нам землю под ноги наши, и мы воздаем ему сторицей. Настал мой черед отвечать за то, чтобы Человек во всем достигал лучшего и чтобы у него была возможность определить, что именно является лучшим.

Весной, набравшись смелости, я начал претворять в жизнь свой грандиозный замысел по увеличению продаж старинного фарфора и современной керамики. Сделать это было непросто. Прежде чем что-нибудь предпринять, я обсудил свой план с маменькой и попросил ее согласия. Разумеется, ей было известно, что я задумал, но сейчас я впервые подробно и тщательно объяснил ей все причины своей уверенности в том, что добьюсь успеха. Она признала, что раз уж я поступаю по зову сердца, то обязательно преуспею в своем начинании, однако напомнила о необходимости действовать осмотрительно и не забывать о повседневных заботах. Такое доверие маменьки – ведь от этого зависело и ее благополучие – еще больше убедило меня в правильности нового подхода.

Однако же мы оба понимали, что нам предстоит сложная работа. Новый подход к ведению дел требовал перемены образа мыслей, как если бы я решил сменить торговлю фарфором на совершенно иное занятие – к примеру, стал бы агентом по продаже недвижимости или открыл бы автомобильный салон. Во-первых, продажа коллекционных керамических изделий и фарфора не предполагает оптовых закупок или возврата неходового товара. Во-вторых, в отличие от обычной торговли, приходится иметь дело как с индивидуальными поставщиками, так и с индивидуальными покупателями, и для каждого необходим строго индивидуальный подход. Вдобавок каждое приобретение требует весьма рискованного вложения серьезных средств.