Сделав Машке уколы, врач выписал кучу рецептов, рекомендовал давать как можно больше пить, заставлять, если отказывается, и уехал.

К утру у Машки температура немного спала, и перепуганные взрослые, немного успокоившись, смогли поспать. Казалось, что болезнь отступила, Димины родители, проверив Машку, ушли на работу, а он отсыпался после ночной суматохи. Его разбудил звонок в дверь, он открыл, потирая заспанное лицо и позевывая, и проснулся в один момент, увидев Полину Андреевну.

Постаревшая за одну ночь на несколько лет, осунувшаяся, бледная, в глазах страх, она сложила ладошки, просяще прижав их к груди.

– Димочка, ты можешь посидеть с Машенькой?

– Да, конечно, Полина Андреевна! Как она?

– Ей снова стало хуже. Утром вроде полегчало, и температура спала, а сейчас опять поднимается, она без сил совсем, даже разговаривать не может, ослабла. Димочка, посиди с ней, мне надо в аптеку и на рынок, меда, малины, шиповника купить и трав всяких. Я поспешу, чтобы скорее обернуться.

Дима быстро оделся, закрыл дверь своей квартиры и вошел в распахнутые соседские двери. Полина Андреевна, собираясь в прихожей, на ходу торопливо говорила:

– Давай ей все время пить и температуру меряй, если поднимется сорок и выше, сразу вызывай «Скорую».

Машка металась на своей узенькой девичьей кроватке, постанывала, комкала ладошками одеяло, что-то шептала невнятное. За одну ночь болезнь слизала с нее весь южный, в черноту загар и забрала все силы. Дима попытался ее напоить, налив в кружку морса из кувшина, стоявшего на столике у ее кровати, поддерживая голову, но Машка шептала:

– Нет, нет, – и отворачивалась, не открывая глаз.

Она была такая маленькая, похудевшая, совсем тоненькая, словно бестелесная, бледная, только щеки полыхали алым болезненным румянцем.

Она вдруг перестала метаться, расцепила ладошки, выпустив из рук сбитое в ком одеяло, раскинула ручки в стороны и затихла.

Дима сел на стул рядом с кроватью, взял в руки маленькую обессиленную ладошку.

– Ну, что ж ты так, Машка? Что ж ты так заболела? – спросил, зная, что не получит ответа.

Но ему почему-то казалось, что очень важно говорить с ней и держать за ручку, даже если она не слышит и ничего не чувствует – пусть не слышит и не может ответить, но она будет знать, что он рядом, здесь. С ней.

Он перебирал тонюсенькие безжизненные пальчики, поглаживая своим большим пальцем тыльную сторону ее ладошки, похожей на беленький лоскутик в его большой загоревшей руке.

Машкина ладошка-лоскутик казалась Диме хрупкой, как наитончайший фарфор, длинные пальчики еле-еле подрагивали от ощутимых глухих частых ударов крови в венах, которые чувствовала его огрубевшая ладонь. Перебирая и разглядывая пульсирующий белый фарфор, он увидел на первой фаланге безымянного пальчика родинку, по форме напоминающую изогнутую подковку.

У него перехватило что-то внутри, в груди, подержало, не давая продохнуть, и отпустило, разливаясь бархатным теплом, обволакивая сердце, подступив к горлу, вызвав непонятное, странное скопление слез.

Нечто, что имело название «нежность».

Никогда за всю свою восемнадцатилетнюю жизнь он не испытывал ни к кому такой нежности. На грани переносимости.

Сладко-горьковато-полевой.

И, не успев пристыдить себя, одернуть, он наклонился и поцеловал маленькую ладошку и подковку-родинку и… и почувствовал губами обжигающую горячесть ее кожи.

Он всмотрелся Машке в лицо, потрогал лоб.

И похолодел с перепугу.

Дима схватил градусник со столика, засунул ей под мышку, держал и отсчитывал секунды, отмеряемые заколотившимся, бухающим в груди сердцем.

– Ты что, Машка! Не пугай меня так! Слышишь?!

Сорок и три десятых показывал градусник!

Он перевел потрясенный взгляд с ртутного столбика градусника на нее. Машка была без сознания, лежала бессильно-расслабленная, и болезненное полыхание щек, тускнея, уступало место наползающей бледности.

И тут он со всей ясностью и неизвестно откуда снизошедшим на него знанием понял, что она умирает!

Умирает! Совсем! Окончательно и навсегда!

– Не-ет!!! – взревел Дима, схватил ее вместе с одеялом, прижал сильно к себе жарящее запредельной температурой тельце. – Не смей!!! Я тебе приказываю – не смей!!! Слышишь?! – Он отстранил от себя на вытянутых руках ставшее кукольно податливым безжизненно болтающее руками-ногами и головой тельце и потряс ее. – Машка!!! Очнись!!!

Ручки-ножки марионеточно дергались, следуя за сотрясаемым тельцем.

Он положил ее на кровать, раскрыл пальцами послушный уже любым чужим действиям ротик, схватил чашку со стола и стал вливать ей в рот морс. Ярко-алый смородиновый морс выливался из бессильного рта и расплывался по белизне подушки, простыни, одеяла смертельным кровавым пятном.

– Машка!!! – ревел, звал Дима.

Кинувшись к столу, он перебирал упаковки таблеток, пытаясь сообразить, прочесть, что это!

Аспирин! Ношпа! Димедрол! Почему-то дибазол и папаверин!

Трясущимися, ставшими вмиг непослушными, неуклюжими пальцами он рвал упаковки, помогая себе зубами, доставая, выколупывая таблетки!

Четыре аспирина, две ношпы, два димедрола, два папаверина, два дибазола!

Затолкав все себе в рот, он разжевывал этот коктейль до крошева, набрав полный рот морса, подхватил уходящую Машку, откинул ей голову так, чтобы она не захлебнулась – поддерживая одной рукой затылок, второй открыв рот, – стал вливать в нее разжеванную таблеточную кашицу.

Он умел! Он знал как! Ничего не вылилось! Перетекло через его губы в Машкин желудок!

Он закутал ее в одеяло, взял на руки, прижал к себе, поддерживая голову за затылок ладонью, прижался губами к ее уху и орал:

– Машка!!! Вернись немедленно!!! Не смей! Давай!!! Давай, девочка!!! Ты сможешь! Слушай меня! Иди ко мне! Ну!!! Быстро!!!

Что-то изменилось!

Что-то изменилось в ней!

Она так же безжизненно висела, притиснутая сильными руками к его груди, но он уловил шорох – не шепот, а шорох ее дыхания.

– Что?! – приложил он свое ухо к ее губам.

– Дима… – шелестел падающей листвой еле различимый тонюсенький голосок, – ты… пришел… попрощаться?

Ухватив в кулак ее гриву, он рванул назад Машкину голову, всмотрелся в ее лицо. Она очень медленно, изо всех оставшихся сил, пробираясь через что-то трудное, известное и видимое только ей одной сейчас, приоткрыла щелочки глаз.

Чернеющее серебро ее взгляда, уже потустороннее, втягивающее туда, в запограничье, влекущее и пугающее, завораживающее, приказывало ему отступить, оставить, не вмешиваться!

Дима рванул ее за волосы, намотанные на кулак.

Очень сильно, чтобы ей стало больно – обязательно больно!

Больно – это жизнь!

И, не отпуская губяще-страшного червонного серебра из перекрестья своих глаз, звал ее назад:

– Нет, Машка! Я пришел не прощаться! Нет!!! Я пришел позвать тебя с собой! Слышишь?! Ты мне нужна! Здесь! Очень! Немедленно вернись!!!

И еще раз дернул! Сильно!

Медленно она закрыла глаза и вернулась не к зовущему Диме – туда, где была!

Нет!!! Он не отдаст ее так просто!!!

Он будет бороться с этой сукой смертью!!! Он будет грызть ей глотку!!! Он не пустит ее на свою территорию!

И даже если маленькое сердчишко остановится, он ее не отпустит – он заведет его своим глухо бухающим, колошматившимся в его груди!!! И поделится с ней кровью, несущейся по венам! Он поделится с ней жизнью!

Им хватит на двоих!

Нет, он не уступит этой костлявой суке!!!

– Маша!!! Немедленно иди ко мне!!! Смотри на меня! Открой глаза! Давай!!! Я тебя жду!!! Слушай только меня! Никого больше! Ты сможешь!!!

Он орал во все горло, дергал ее голову за намотанные на кулак волосы и сражался!

Неистово! До конца!

Он не уступит! Даже если эта сука захочет прихватить и его, когда он отдаст Машке все свои силы!!

И что-то снова изменилось!!!

Он отпустил волосы, положил Машкину головку себе на плечо. Она висела на нем сдувшимся шариком, но он понял, уловил перемену – это было не то бессознанье.

Другое!

– Ну, отдохни, маленькая, – разрешил Дима, поглаживая ее по голове, – отдохни.

Прижимая Машку вместе с одеялом к своему боку одной рукой, второй он набрал номер и вызвал «Скорую». И расхаживал по квартире с ней на руках, как с маленьким ребенком, ожидая врача, зная, что победил.

Он победил эту беззубую неотвратимую суку! Он не отдал ей Машку! И обливаясь холодным потом, трясясь внутри, в потрохах, мелкой мерзкой дрожью, на негнущихся, подгибающихся ногах он все ходил, и ходил, и ходил по квартире с живой Машкой в руках.

«Скорая» приехала быстро, минут за десять. Врач, седой сгорбленный старичок, надтреснутым голосом задавая Диме вопросы тоном чекистского следователя, осмотрел Машку – послушал, пощупал, померил температуру и давление, сделал кардиограмму на переносном аппарате. Закончив осмотр, двумя ладонями сильно потер лицо.

– Что вы ей давали?

Дима перечислил.

Он помнил. У него стояло перед глазами, как он негнущимися пальцами рвал упаковки, рыча, зверея от безысходного страха, торопясь, помогая зубами.

– Ну что ж! – хлопнул себя по коленкам ладонями доктор. – Кризис, судя по всему, миновал! Если хотите, мы можем забрать ее в больницу, но лучше дома. Уход, уход и еще раз уход! А медсестрицу вам пришлют из поликлиники делать уколы.

Он подскочил с места, как мячик.

– Ну что, молодой человек, в больницу?

– Нет! – принял решение за всех Дима.

Теперь не надо. Он знал. Теперь больница не нужна. Сейчас она спала.

Спала, и ничего больше.

Когда из квартиры вышли медсестра с фельдшером, доктор задержался, прикрыл за ними входную дверь и повернулся к Диме, провожавшему их.

– Вы знаете, я ведь очень неплохой доктор, – сказал старичок. – И поверьте мне, юноша, много чего такого повидал и разумею! Охо-хо! Вы понимаете меня, юноша?