* * *

Настоящее мучение началось дома. Внутри все дрожало ознобом, казалось, чья-то холодная рука берет за душу, свивает в спираль. И горячий душ не помог. И виски. И бесцельное кружение по квартире. И спать еще рано – десятый час вечера. Да какое там спать, если глаза и на секунду закрыть страшно. Закроешь их, и сразу лицо всплывет… Лицо несчастной Анны Васнецовой.

Зачем, зачем она ввязалась в эту историю? Ну нашла, увидела… Дальше-то что? Забыть, вышвырнуть из памяти? Тем более, она ж сама просила – забудьте, уйдите и не оглядывайтесь? Не надо мне вашего прощения, потому что я его недостойна?

А если не получается – забыть? И никогда уже не получится?

Плюхнулась на диван, подобрала под себя ноги, сжалась внутренне. Так, надо сосредоточиться. Надо проанализировать свое состояние. Откуда вдруг эта тоска внутри? Будто виновата в чем… Виновата перед этой женщиной с блекло-голубыми и несчастно-пронзительными глазами. Но ведь не виновата! Наоборот, Анна Васнецова перед ней виновата! И она ей ничего, абсолютно ничего не должна! Забыть, забыть!

Да, ей жалко Анну Васнецову. Очень жалко. Конечно же. Вполне нормальное человеческое чувство – жалость, ни к чему, в общем, не обязывающее. Но если бы можно было списать то, что сейчас с ней происходит, на одну только жалость к несчастной Анне Васнецовой! Нет, жалость – это слишком простое объяснение. Тоска, которая в ней засела после свидания с Анной, этим объяснением удовлетворяться вовсе не собирается. Наоборот, еще больше сжимает сердце и душу.

Ольга вдруг поймала себя на том, что даже в мыслях боится произнести слово «мать». И вздрогнула. Да, вот оно, объяснение тоске найдено… Она боится. Страшно боится. Но – почему… Может, потому, что никогда не произносила этого слова вообще? Ну так и ладно, подумаешь… Жила же как-то свои сорок лет без этого слова. Даже потребности его произносить не ощущала. И вдруг – разорвалось внутри что-то. Дыра образовалась. Огромная дырища, в которую дует ветер тоски. И ничем эту дыру не заткнешь. И еще одна порция выпитого виски не спасает. И бесцельное кружение по квартире. Может, Польке позвонить, уцепиться за ее голосок? Нет, Польке нельзя, уже поздно, половина одиннадцатого, она спит, наверное. У нее режим…

А может, глупости это все? Послевкусие пережитого стресса? Обманное чувство вины? Так бывает, например, когда смотришь в переходе метро на убогую нищенку – вроде она тебе никто, а чувство вины вдруг резанет по сердцу ни с того ни с сего… Вернешься, дашь нищенке денег, и сердце вроде успокаивается. А может… Может, Анне Васнецовой тоже надо было денег дать? Хотя – нет, не тот случай. Она ведь не просто убогая нищенка, она… мать. Да она бы и не взяла, наверное. Если уж от прощения потенциального отказалась…

Наверное, надо постараться заснуть. Говорят же, что с бедой надо переспать. Наверное, и с тоской тоже переспать надо. Завтра утром проснется и никакой тоски в помине не будет… Еще немного виски – и сразу в постель…

Сонливое состояние подкралось тут же, она даже обрадоваться не успела. Уже проваливаясь в забытье, подумала – ну, вот… И все дела… И зря боялась…

Но забытье встретило ее знакомым состоянием. Да, та же самая пещера со сталактитами и сталагмитами, холодная, безлюдная. Казалось, она знает здесь все гулкие переходы с мокрыми стенами, все тупики. И знает, что выход искать бесполезно, его просто нет. Привычный ледяной ужас и серая мгла. Но стоять на месте нельзя, надо идти. Надо все равно искать выход…

Но что это? За поворотом мелькнула тень… И шаги. Быстрые шаги, живые. Кто-то убегает на цыпочках. Надо догнать, а вдруг это ее спасение?

И – как всегда во сне… Вроде бежишь, а ноги не слушаются. А тень – вот она, за спиной… Оглянись! Оглянись, Оленька! Я здесь!

Оглянулась. И ярок стал свет, и образ прекрасен, и волосы пепельно-нежные, солнцем подсвеченные, вьются по ветру… Афродита?! Это ты – Афродита?

Но вот свет погас, и понеслись перед глазами картинки, как в кино. Только пленка бежит быстро-быстро. Вот выплыло сердитое лицо бабушки, и голос ее вслед: «…Нет, не отдам… Куда с ребенком пойдешь? Есть у тебя жилье, работа? Ведь нет ничего! Иди отсюда, иди…»

А вот еще одна картинка. Женщина, полноватая, русоволосая, и голос такой же сердитый, обвиняющий: «…Ты сама Геночку бросила, оставь его мне! Ты сама, слышишь, сама! Уйди, уйди отсюда, и не смей, и не возвращайся никогда…»

И третья картинка! На сей раз с Алевтиной Николаевной, добрейшей Ксюшиной мамой: «…Зачем она тебе? Что ты ей можешь дать? Ты же не мать… Напиши отказную, не мучай ребенка»…

Афродита бежит, бежит в страхе, волосы бьются по ветру. Оглядывается… Лицо ее ужасно. Мука в блекло-голубых глазах. Глубокие морщины. Ладони тянутся вверх привычным жестом, будто она защищается от ударов…

– Афродита! Постой, Афродита! Не убегай от меня… Мне страшно в этой пещере одной!

– Я не Афродита, Оленька. Я твоя мама…

– Мама?! Мама! Мама, подожди меня! Мама! Мама!

Ольга проснулась в холодном поту, села на постели. И сама не поняла сначала, что шепчут ее губы. Потом услышала: «Мама… Мама, мама, мама!»

Какое ужасно непривычное слово на вкус. Немного горькое. И сладкое. Незнакомое. Больное. Но… Как она раньше-то без него обходилась? И как хорошо, что оно растет внутри, дрожит, набирает силу… Мама! Мама, мама, мама!

Нет, оно не горькое и не сладкое. И не больное. Оно прекрасное. Надо только не забыть, как оно звучит… Мама! Мама! Мама!

Соскочила с постели, начала кружить по квартире сомнамбулой. Остановилась у окна, распахнула створку настежь, произнесла в серый рассветный воздух: «Мама». И в полоску бледной зари на небе: «Мама». Господи, господи… Что это с ней? Может, обыкновенное сумасшествие? Пять часов утра…

Нет, нет. Наоборот, все хорошо. Все по-другому. Внутри что-то происходит хорошее, хлещет через край, не дает дышать. Это горячий солнечный воздух льется в пещеру. Можно подставить ему лицо, руки… Согреться. Мама, мама! Мне надо к тебе! Сейчас надо, и ни секунды больше не медлить! Я очень этого хочу! Я иду, я бегу к тебе, мама…

Телефон! Где телефон?! Ага, конечно же, в сумке.

И кликнула автоматически привычный номер. А какой номер она еще могла кликнуть?

– Да, Оль… – тут же отозвался Иван хрипловатым со сна голосом. – Что случилось?

– Ваня, отвези меня в Каменское! Прямо сейчас отвези!

– Хорошо. Я через десять минут приеду. Нет, через пятнадцать… Умоюсь только. Спускайся к подъезду, я еду, жди…

Нажала на кнопку отбоя, вздохнула легко. Забросила за голову руки, потянулась, улыбнулась счастливо. Да, Ваня ни секунды не думал! Я еду, жди! Нет никакой девочки Герды, замерзшей в снегах! Всегда были только они… Они вдвоем. Оля и Ваня. А остальное – так… Пустяки. Осколки ледяного сердца. И те скоро растают.

Начала одеваться, не попадая ногами в джинсы, руками в рубашку. И почему-то смешно ей было над своей неуклюжестью. Нет, она точно сошла с ума…

Потом еще долго надевала кроссовки, мотыляясь в прихожей от стены к стене. И тоже это ее ужасно смешило. Наконец, открыла дверь, неуклюже запрыгала вниз по лестничным ступеням.

Иван уже ждал ее у подъезда. Когда выехали со двора, спросил деловито:

– А Каменское – это где, Оль?

– Это село такое в Егорьевском районе. Давай до Егорьевска доедем, а там я тебе покажу.

– А что там, в Каменском?

– Там… Там монастырь…

– А зачем тебе в монастырь?

– Там моя мама, Вань… Мама! Там моя мама, Ваня, слышишь?! Мама, мама, мама!

Выдохнула на крике воздух и… расплакалась. Как это оказалось просто – взять и расплакаться. И слезы по щекам бегут настоящие, горячие, живые. И ничего, что рыдания изнутри выходят неправильные, смешные какие-то, просто у нее еще опыта нет – правильно плакать… Уж как получается.

Иван остановил машину, развернулся к ней, с силой прижал к себе. Оглаживал теплой рукой по плечам, по голове, приговаривал тихо:

– Ну, все, все успокойся… Вот и хорошо, что мама нашлась… Лучше поздно, чем никогда, Оленька… Все хорошо, Оленька, успокойся…

– Я… Я вчера там была, Вань! Мы все вместе были, и Генка с Ксюхой!

– М-м-м… Генка это брат, я помню. А Ксюха?..

– Это моя сестра, Вань. Я же тебе рассказывала.

– Да, ты мне рассказывала. Тихо, Оль, тихо…

– Погоди, я тебе сейчас все расскажу! Мы ведь вчера ее предали, Вань. Она говорит – не надо, не прощайте меня, а мы… Мы встали и уехали… А она… Она такая жалкая, Вань! Больная вся! Несчастная! Ее все по жизни куда-то гонят, гонят… И мы тоже… И Генка, и я, и Ксюха вчера… Давай ее к себе возьмем, а, Вань? Пусть она с нами живет, ладно? Я ее буду лечить… В больницу ее положу… Я… Я ее отлюблю за все годы скитаний! Она ведь и не жила вовсе! Ну, пожалуйста, Вань, чего ты молчи-и-и-и-шь…

– Оленька, что ты, да ради бога… Конечно, как скажешь… – И, замерев на секунду, проговорил осторожно: – Только ты меня прости, пожалуйста, ладно? Совсем – прости…

– Ой, да конечно, о чем ты! – оторвавшись от плеча Ивана, глянула ему в глаза удивленно, будто Иван не о прощении просил, а сморозил какую-то глупость. – Конечно, прощаю! Я теперь это умею, Вань. Мне теперь ничего, ничего не страшно! Я все, все умею! И прощать, и любить, и плакать! Если б ты знал, какое это счастье…

– Господи, Олька… Как же я люблю тебя, несчастье ты мое… Я думал, умру…

Наверное, они никогда так не целовались, даже в лучшие свои времена. Яростно, взахлеб. Как в последний раз. А может, в первый…

Наконец, Ольга сделала над собой усилие, вырвалась из его рук, жадно втянула в себя воздух, прошептала на выдохе:

– Ой, поехали, Вань… Поехали скорее… Я не буду тебе мешать, а ты гони на всей скорости, ладно?

– Хорошо. Как скажешь. А ты подремли пока…

Она и впрямь ненадолго задремала – сказалась тяжелая ночь. Изредка открывала глаза, глядела сонно в ветровое стекло. На небе разливалась розовая заря, первые лучи солнца по-хозяйски ощупывали горизонт. День обещал быть ярким и солнечным… Нет, невозможно дремать, когда внутри разливается вместе с зарей такое счастье! И засмеялась тихо-тихо, будто сама с собой…