– Не туда заехали, приют с другой стороны монастыря… Сейчас развернемся…

– Ну что, Ген? Что они сказали? – не утерпела с вопросом Ольга. – Здесь она, да?

– Да. Здесь. Похоже, мы ее действительно нашли… Сейчас, девчонки, потерпите еще немного.

– Ага… И будет нам счастье… – насмешливо, даже немного злобно прошептала с заднего сиденья Ксюша.

Генка ничего ей не ответил, будто не слышал. Но Ольга видела, как он напряжен. И как сильно волнуется.

Объехали монастырскую стену, остановились у небольших открытых ворот. Генка заглушил мотор, скомандовал решительно:

– Все, дальше пешком. Идемте, девчонки…

За воротами находилось кирпичное двухэтажное строение, довольно обшарпанное на вид. Но дворик меж строением и монастырской стеной был устроен весьма уютно – с кирпичной дорожкой в зарослях кудрявой аптечной ромашки, с кустами сирени, густо разросшимися вдоль стен. И цветы в клумбах росли в изобилии, настурции да ноготки, бросались в глаза вызывающе оранжевым для такого места буйством. С правой стороны тянулся длинный дощатый стол со скамьями, с дощатой же крышей, с которой спускались до земли пышные гроздья плюща. Скорее всего, это была летняя столовая. Полная пожилая женщина в платочке, сидя за столом и что-то бормоча себе под нос, резала хлеб длинным узким ножом.

– Здравствуйте… – приветливо обратился к ней Генка.

– И вам доброго здоровьица, люди добрые. Вы сюда по какой надобности пожаловали? Ищете кого, что ль? – подняла к ним добрые любопытные глаза женщина.

– Да, мы бы хотели видеть Анну Васнецову.

– А… Аннушку… Здесь она, здесь. Там, на кухне… Да вы кликните в дверь, она услышит!

И, не дождавшись, пока они «кликнут», вдруг заголосила сама:

– Аня! Аннушка! Выдь на двор, здесь тебя спрашивают! Слышь, Аннушка?

– Иду, Валентина, иду… – послышался из открытых дверей строения высокий с хрипотцой женский голос. – Иду… Кто там, Валентина?

Ольга с Ксюшей вздрогнули, шагнули с двух сторон поближе к Генке. Наверное, они сейчас были похожи на двух овец, испуганно жмущихся к пастуху. Хотя и сам пастух был не в лучшем состоянии, отирал дрожащей ладонью испарину с бледного лица.

Маленькая щуплая женщина стояла на крыльце, щурилась близоруко. Дешевый линялый платок был повязан на голове, закрывая лоб до самых бровей. Женщина улыбнулась, обнажив беззубые бескровные десны, приставила дрожащую ладонь козырьком ко лбу, снова вгляделась. И безвольно опустила ладонь.

– Да она ничего не видит почти, глаза плохие… – тихо проговорила им в спины сидящая за столом женщина. – Вы не молчите, обскажите ей, кто вы такие да за какой надобностью приехали.

– Не надо, Валентина, – тихо и ровно заговорила женщина. – Я знаю, кто это приехал. Не надо. Здравствуй, Геночка. Здравствуй, Оля. Здравствуй, Ксюшенька. Есть хотите? У нас на обед сегодня щи из крапивы и каша гречневая…

– Класс! Фигасе! Улет полный! – едва слышно, но вполне себе истерическим смешком всхлипнула Ксюша. – Нет, вы слышали, а? Пообедать с мамочкой не желаете, нет? Щами да кашей? Будто вчера расстались! Ну, класс…

– Тихо, Ксюш… – осторожно погладила ее по плечу Ольга, во все глаза глядя на женщину и пытаясь справиться с собственным смятением.

Да, ей было трудно с ним справиться. Трудно было убедить себя, что это создание с жалкой беззубой улыбкой – ее мать. В свои пятьдесят семь – уже старуха. Вялое старушечье лицо в глубоких морщинах, туго повязанный платок, под которым даже не ощущается присутствия волос, мутный голубой и в то же время остро пронзительный взгляд. Нет, невозможно выносить на себе этот взгляд. Странный он какой-то. Странный и страшный своим невыносимым спокойствием. Взгляд больной дворняги, давно привыкшей к чужой по отношению к себе брезгливости и осознанию своей собачьей ничтожности. Да, так и есть, наверное, ничего странного здесь нет. Это не спокойствие, это форма униженного страдания такая. Вернее, привычка к страданию.

– Мама… Здравствуй, мама! – хрипло произнес Генка, нервно сглотнув и дернув кадыком. – Значит, ты меня узнала, да, мама?

– Конечно, Геночка. Как же я могу тебя не узнать? Ты стал такой красивый. На отца похож. И характер у тебя добрый, отцовский. А ты меня не узнал, значит…

– Нет, не узнал. Тебя трудно узнать. Если бы на улице встретил…

– Да, так и есть, Геночка. Ладно, чего мы тут, на крыльце… Пойдемте ко мне в комнатку, если обедать не хотите. У меня отдельная комнатка, я здесь давно живу… Идемте, идемте.

Они втроем двинулись за ней, как сомнамбулы. Вошли в маленькую комнатку с узкой кроватью, самодельным платяным шкафом, столом с двумя спрятанными под ним табуретками. Анна показала им на кровать – садитесь, мол. Выдвинула из-под стола табурет, присела напротив. Улыбнулась, обвела взглядом их лица…

И опять у Ольги похолодело внутри от ее взгляда. Тем более, взгляд остановился на ее лице.

– И ты тоже очень красивая, Оленька… Только худенькая для своего возраста. А маленькая была ничего, справненькая, сердитая такая, с косичками! Елизавета Максимовна всегда тебе очень туго косички заплетала. Гордая была женщина, да… Она жива еще?

– Да. Бабушка жива.

– Ну, дай бог, дай бог… А ты кем работаешь, Оленька? Ты ведь в институте по финансовому делу училась, да?

Ольга сглотнула нервно, глянула на Генку, будто просила у него помощи. Будто он мог ей объяснить, откуда эта женщина знает и про косички, и про институт с финансовым делом… Нет, Генка был ей нынче не помощник. Сидел, сцепив ладони в замок, плыл обескураженным взглядом. Да, наверняка ему было намного хуже, чем им с Ксюшей. Он-то помнил эту старуху молодой и красивой… Вернее, мать помнил. Это для них с Ксюшей она была незнакомой. Чужой. Старой и жалкой.

– Я… Да, я работаю финансовым директором в инвестиционной компании… – стыдливо отвела глаза Ольга, чувствуя, каким нелепым хвастовством звучит ее ответ в этой убогой комнатенке.

– Директором? Финансовым? – восхищенным эхом повторила за ней Анна. – Надо же, как получилось… Это ты в отца пошла, стало быть. Отец у тебя был хоть и без образования, но насчет финансов… Да, на это у него ума хватало, умел хитро все наперед просчитывать…

– А он жив сейчас?

– Нет, что ты. Давно уж помер.

– А как его звали?

– Ой, да зачем тебе это… Не надо тебе имени его знать, ни к чему. Ты Викторовна, вот и знай, что Викторовна, с тем и живи. Витя был святой человек, и мама его, Елизавета Максимовна, тоже… Дай ей бог долгих лет жизни…

– А когда мой отец умер? Давно?

– Давно. На зоне еще. Кто-то из своих его и кончил. Видать, было за что. Да, жестокий он был мужик… Хитрый и жестокий, и людей насквозь видел. Не дай бог слабому да наивному человеку на его дороге оказаться… А если уж оказался – все, конец. Со мной ведь так и было – сначала приласкал, потом бил долго, потом на цепь посадил, как собаку. Садист он, извращенец. Знал, что делает. Я ж детдомовская была, кто меня искать кинется? Сломал об коленку в мои пятнадцать… А потом, всю переломанную, вещью к себе приспособил. А к шестнадцати обрюхатил. Я боялась ему сказать-то, думала, убьет сразу. Сбежала… Скиталась бог знает где, пока Витенька меня не пожалел.

– Он умирал тогда, мне бабушка рассказывала… – тихо проговорила Ольга, опустив голову.

– Да, я знаю. Может, потому и пожалел меня. Люди, они ж разные… Одни перед кончиной озлобляются в зависти к тем, кто дальше жить остается, а другие, наоборот, напоследок помочь хотят… Витя был из таких, да. Так что будь, Оленька, Викторовной и всегда гордись своим отчеством. Говорят, какое имя ребенку дашь, так он и жить будет. А ты хорошо живешь, Оленька…

– Да, нормально. Знаете, а я ваш портрет нашла, который Витя рисовал… У бабушки на чердаке, за шкафом.

– Это где у Витеньки мастерская была? Как же, помню!

– Да. Я тогда впервые о вас узнала, мне бабушка рассказала. Теперь вот, нашла вас…

В наступившей неловкой паузе было слышно, как хмыкнула раздраженно Ксюша. И, видимо, не выдержав градуса своего раздражения, повернула голову к Ольге, проговорила на истерической звонкой ноте:

– Ой, надо же, счастье какое! Наконец-то нашла родную мамочку, да? Ну, давай, обнимись с мамочкой, чего медлишь-то? Порыдай на ее плече! Может, она у тебя прощения попросит! А ты радостно простишь, и будет вам счастье! Ну, что же ты, давай!

– Ксюш, успокойся! – попыталась осадить девчонку Ольга. – Не надо так, Ксюша! Нельзя так.

– А как можно, если мне противно на все это смотреть? Тоже, устроили спектакль. Нет, не могу больше. В общем, вы как хотите, а я пойду. Я лично прощать никого не собираюсь! Бросила меня и бросила, зачем еще что-то обсуждать?

Ксюша нервно подскочила с места, но Генка успел схватить ее за предплечье, с силой потянул назад, проговорив коротко и властно:

– Сядь! Сядь, я сказал…

Анна смотрела на эту сцену сначала спокойно, потом схватилась за грудь, коротко простонала, задыхаясь на вдохе. Веки, как у больной птицы, медленно закрыли глаза, шея напряглась, лицо моментально покрылось испариной. И снова – короткий стон, едва сдерживаемый.

– Вам плохо, да? – чуть подалась вперед Ольга. – Может, воды?

– Нет, не надо ничего… – тихо проговорила женщина, сделав над собой усилие, чтобы улыбнуться. – Не обращайте внимания… И не подумайте, не дай бог, что это из-за Ксюшенькиных слов мне плохо стало! Мне уж давно плохо. Можно сказать, всю жизнь… А на Ксюшеньку ты, Геночка, не ругайся, Ксюшенька-то права. Нельзя меня прощать, да мне и самой не надо от вас прощения, уж извините, не вынести мне его. Иногда непрощение легче вынести, чем прощение.

– А я все равно тебя прощаю, мам… – тихо произнес Генка, опустив голову и разглядывая лежащие на коленях тыльной стороной вверх ладони. – Да, прощаю. Только… ты другая уже. Не могу пока привыкнуть… Ты другая уже, прости…

Генка глотнул с трудом, потом так же с трудом втянул в себя воздух – Ольге показалось, он вот-вот зарыдает. А глянув Анне в лицо, еще больше испугалась – лицо ее было ужасно. Бледно-зеленое, дрожащее всеми морщинами, еще и взгляд этот, мутно-голубой и невыносимый… И шепот хриплый, торопливо испуганный: