– Мне нужно домой. Он сел и натянул трусы.

– Конечно. Но сперва приведем-ка тебя в порядок.

Он извлек бумажные салфетки и вытер ей кожу и волосы. Без всякого смущения, как она отметила.

– Лучший лосьон для кожи на всем белом свете, – ухмыльнулся он. – Так говорят, голубка.

Элен надела платье, застегнула «молнию» и молча подождала, пока он натянул рубашку и брюки.

– Теперь можно получить деньги?

Не подарок – деньги. Она произнесла слово вполне отчетливо. Ей хотелось дать ему знать, что она все понимает и не обманывается. Но прежде всего – что она ничего с ним не чувствовала, пусть знает. Поразвлекался за деньги – и только.

Он нахмурился. Она видела, что он оскорблен, но пытается это скрыть.

– Что у тебя за манера обо всем говорить в лоб. – Он помедлил, засунув руку в карман пиджака. – Для тебя только это и было важно? Брось, голубка.

– Разве не вы говорили, что любите делать мне подарки?

На сей раз ей не удалось скрыть презрение в голосе, и до него дошло. Он помрачнел, нарочитым жестом извлек бумажник и принялся выкладывать десятидолларовые купюры на туалетный столик жены. Тридцать. Сорок Пятьдесят. Пятьдесят пять. С хитрой улыбкой он спрятал бумажник в карман.

– Мне нужно шестьдесят.

– Пять кладу на счет. Получишь в другой раз, когда будешь со мной милой.

Элен наградила его взглядом, торопливо пересекла комнату и взяла деньги. Он схватил ее за руку.

– Господи, ну ты откалываешь! Только я тебе не верю. В нью-орлеанском борделе я и то встречал больше такта… – Он сжал ей запястье. – Скажи, голубка, почему ты так себя повела? Я тебя чем-то расстроил или как? Элен, да поговори же со мной, скажи что-нибудь. Ведь тебе было хорошо, правда? Я сделал тебе приятное…

– Мне пора идти.

Она вырвала руку и отвернулась. Ее начинала бить дрожь, ей хотелось исчезнуть до того, как он это заметит.

– Элен…

В его голосе проскользнула мольба. Он протянул к ней руку, и она оглянулась.

– Элен, голубка, постой. Погоди минутку…

– Нет! – Злость и обида внезапно вырвались на волю. Она топнула ногой. – Я вас ненавижу. И себя ненавижу. Не нужно вам было так делать. Не нужно.

Она сорвалась на крик и задохнулась. Ей было ясно, что она говорит как ребенок, но знала она и то, что ребенком ей уже не бывать. Она повернулась и выбежала из комнаты.


Ночью в Оранджберге произошли беспорядки. О том, как все началось, ходило несколько версий.

Одни рассказывали, что трое белых мужчин и женщина вышли из бара и какой-то негр на Главной улице отпустил по ее адресу замечание.

По словам других, началось с того, что трое белых мужчин в «Шевроле» попытались затащить в машину молодую негритянку, а ее парень бросился отбивать девчонку.

Кто-то обвинял во всем спиртное; кто-то – местных негритянских активистов, тех самых, что организовали выступления против сегрегации в автобусах. Кто-то возлагал вину на жару – целую неделю температура не опускалась ниже девяноста градусов при высокой влажности воздуха; кто-то полицию штата, а кто-то – федеральное правительство. Но чем бы ни были вызваны беспорядки и что бы их ни спровоцировало, последствия были налицо.

Чернокожего юношу Лероя Смита, девятнадцати лет, работавшего механиком в гараже Хайнса, Трасса, дом 48, доставили в окружную больницу Монтгомери, где установили его смерть от ножевых ранений в сердце.

Были задержаны трое парней, все чернокожие; в ожидании суда их поместили в камеру предварительного заключения. Задержали двух белых ребят, допросили и отпустили. На улице разбили две магазинные витрины подожгли автомобиль. Гражданских свидетелей не оказалось.

Элен спала беспокойным сном в своей узкой постели. Около часа ночи ее разбудили вопли сирен. Мать повернула голову, пошевелилась, но не проснулась. Сирены все выли и выли во мраке. В конце концов Элен встала, вышла и села на ступеньки.

Воздух загустел от жары. Деревья неподвижно стояли, погруженные в ночь. Бородатый мох отливал в скудном лунном свете, и казалось, будто серебристые змеи обвиваются вокруг стволов. Белые ночные бабочки, жирные и мохнатые, тупо вылетали на свет и шарахались назад в темноту. Красной точкой промелькнул и скрылся светляк.

По всему парку автоприцепов слышались голоса, хлопали двери; а дальше, на шоссе, небо вспарывали автомобильные фары и завывали, уносясь во тьму, сирены. Она просидела так с час или немногим больше, не зная что случилось, но примерно догадываясь, потому что такое бывало и раньше; она понимала, что означают сирены – ненависть и смерть.

В третьем часу сирены замолкли, фары перестали высвечивать небо. Соседи угомонились, двери позакрывались. Она услыхала, как вдали, за хлопковыми полями бежит товарняк; в неподвижном воздухе колеса мерно выстукивали: ненависть – смерть, ненависть – смерть, ненависть – смерть… Паровоз протяжно взревел на оранджбергском переезде, наступила тишина.

Она сидела не шевелясь, глаза ее привыкли к темноте, и тут она увидела под деревьями движение какой-то смутной тени. Элен встала, тень снова дернулась. Элен скатилась по ступенькам, пересекла дворик и выбежала через деревянную калитку.

– Билли?

Он стоял под деревьями, в лунном свете его лицо выглядело белым как мел. Даже на расстоянии она заметила, что он побывал в переделке: пятна крови спереди на рубашке, длинный извилистый кровавый порез на щеке.

– Билли! Тебя ранили. Тебе плохо? Что они с тобой сделали? Что случилось?

Она протянула к нему руки, он взял ее ладони в свои и слабо пожал.

– Лерой умер. У него на той неделе должна была быть свадьба. Я ходил в больницу. Я знал, что он умер, но все-таки надеялся. Мало ли что. Фараонов там было тьма-тьмушая, и в вестибюле, и в коридоре. Меня не пустили. Даже не сказали, жив он или нет. В конце концов я выяснил от сестры. Тем временем прибежала его невеста, узнала и начала голосить. – Он прижал ладони к ушам. – До сих пор ее слышу. Она не верила – все случилось так быстро. Я был с ними и все видел. Все-все. Лерой ничего не сделал – ничего, и сказать ничего не успел. Когда нож вошел, он даже не крикнул. Просто согнулся, словно ему дали под дых. Потом у него закатились глаза и он дернул ногой, слабо-слабо. Тут я понял. Он был мне другом. Мы три года рядом работали. Я обещал ему, что приду на свадьбу.

У Билли вдруг подломились ноги, он весь сжался и опустился на землю, обхватив себя руками, уронив голову. Элен на мгновение застыла, не сводя с него глаз, потом опустилась рядом и обняла его. Ее пробрал ледяной холод, внезапный страх.

– Билли… – Губы сделались такие сухие, что она с трудом выговаривала слова. – Билли. Ты видел? Видел, кто это сделал? Ты их узнал?

– Да, – ответил он, потупившись.

– Билли. Билли. Посмотри мне в глаза. Ты рассказал полиции?

Он медленно поднял голову.

– Еще нет. – У него скривилось лицо. – Я пытался, но они вдруг все как оглохли.

– Но ты им скажешь? Сделаешь заявление?

– К утру в участке немного уляжется. – Он пожал плечами. – Тогда, думаю, схожу.

Он посмотрел на нее, дотронулся до ее щеки.

– Ты плачешь? – удивился он. – Элен, почему ты плачешь?

– Сам знаешь почему. Ох, Билли, сам знаешь.

Он поглядел на нее в упор. Потом осторожно и ласково вытер слезы. У него стало другое лицо – черты разом затвердели, и Элен подумала, что никогда еще он не казался ей таким взрослым. Вид у него был усталый, а взгляд, хотя он смотрел ей в лицо, – совсем отрешенный.

– Билли, я не хочу, чтобы с тобой приключилась беда.

– Да какая это беда. – Он выдавил улыбку, и она поняла, что он нарочно ее не понял. – Посмотри – обычная царапина…

– Билли…

– Все очень просто. Мне не приходится выбирать. Я хочу жить в мире с самим собой. Вот и все. – Он встал и помог подняться Элен. – Когда-нибудь… – Он замолчал, ласково обнял ее и снова заговорил: – Когда-нибудь ты уедешь отсюда. Как бы мне хотелось уехать вместе с тобой, вот и все…

– И уедем! – Элен порывисто потянулась к нему. – Уедем, Билли! Уедем вместе. Нас тут ничто не держит. Собрали бы вещи и уехали, нашли бы себе работу. В другом месте. Не похожем на это. Что нам мешает, Билли, что?!

– И мне бы хотелось так думать. Хотелось бы верить.

– Но ты не веришь?

– Нет, – мягко ответил он. – Не верю. Но ты уедешь, я в этом не сомневаюсь и этому радуюсь. Куда бы ты ни уехала, что б ни случилось, душой я буду с тобой. Этим я буду счастлив. И горд.

Элен внимательно на него посмотрела и отвернулась.

– Билли, ты не знаешь меня, – произнесла она. – Не знаешь. Если б знал, по-настоящему знал, то не сказал бы такого.

Он нежно тронул ее лицо, повернул так, чтобы поглядеть ей в глаза, но Элен показалось, что он смотрит ей в душу.

– А теперь иди-ка ты спать. – Он ласково ее оттолкнул. – Уже поздно.

– Не хочу идти спать. Хочу остаться с тобой, Билли.

– Не сейчас. Мне нужно побыть одному. Требуется подумать.


Элен встала в шесть утра. Солнце еще не успело высоко подняться, но жара уже навалилась – тяжелая, влажная, удушливая жара, какую способна развеять одна только буря. На маленьком желтом комоде у постели матери аккуратной стопкой лежали зеленые купюры – накануне она вручила их матери. Та проснется и первым делом опять их увидит.

Элен убралась в крохотной кухоньке. Ни одной грязной тарелки: значит, мать снова ничего не поела. Она разгладила сильно потертую пеструю шаль, повесила ее на спинку стула, подмела, помыла клеенку, тщательно накрыла к завтраку, выставив на стол два прибора. Сходила к колонке набрать воды, подогрела и, услышав, как мать завозилась, понесла ей, чтобы та смогла вымыться.

– Чистое белье, – сказала мать, садясь в постели. – Элен, мне нужно чистое белье.

Мать долго собиралась, и, когда наконец вышла на кухню, Элен увидела результаты ее стараний: волосы тщательно уложены, лицо подкрашено, так что по контрасту с бледной кожей рот казался поразительно красным. Брови и ресницы мать тронула тушью, которая чуть размазалась. На матери были ее лучшее платье и лучшие туфли на тонком высоком каблуке. Туфли нуждались в починке. Усаживаясь за стол, мать грустно на них посмотрела и поправила швы у чулок.