Она стояла у длинного черного капота и смотрела на Эдуарда серьезно, все еще чуть сдвинув брови, словно он показался ей знакомым и она старалась вспомнить, кто он такой. Поза ее была спокойной и грациозной. Теперь он видел не только красоту ее лица, но многое другое – ум в глазах, волю в складке губ. Ее лицо ошеломило его. Потребность и отчаяние исчезли, его дух словно омылся и обрел удивительную ясность.

Он смотрел на нее, потрясенный ощущением, что узнает ее. Женщина, которая сразу стала ему такой знакомой. Женщина, которую он никогда прежде не видел. Она спокойно встретила его взгляд, а затем неожиданно улыбнулась. Улыбка была чуть насмешливой, дразнящей, словно она решила немножко ему помочь.

– Извините, мне показалось, что мы знакомы. Она говорила по-французски правильно, но не безупречно. Англичанка, подумал он. Или американка.

– Я подумал то же самое.

– Значит, мы оба ошиблись.

– Или не ошиблись.

Тут он улыбнулся ей – и оборвал улыбку, так как понял, что должен сейчас же что-то сделать, что-то сказать – но вот что? Его сознание замкнулось в такой ясности, что было трудно найти хоть какие-то слова. И тем более слова, которые нелегко было бы истолковать неверно. Внезапно его охватил ужас, что она может истолковать их неверно.

Просто чтобы дать себе время, он открыл дверцу, вышел из машины и, обойдя капот, остановился рядом с ней. Ему стало смешно. Он знал свою репутацию, знал, что говорят люди о его обаянии и о том, что он включает и выключает это обаяние, когда ему заблагорассудится.

Он знал, что его считают холодным, безразличным, что люди с завистью говорят о его железном самообладании, не подозревая, как дорого оно ему обходится.

Где оно, это самообладание? И холодность, и безразличие? Он чувствовал себя обезоруженным – тридцатичетырехлетний мужчина и одновременно беззащитный мальчик.

Для женщины она была высокой, но он был выше. Она чуть откинула голову и посмотрела ему в глаза. Наступило молчание: ему казалось, что оно длится часы, а может быть, и не одну жизнь. Потом он сказал (сказать что-то было необходимо):

– Мне кажется, вам следует поужинать со мной. Он надеялся, что сказал это обаятельно – во всяком случае, он приложил максимум стараний, но тут же ощутил, насколько несуразным было нарушить их молчание, и пожалел о словах. На миг он увидел ее и себя глазами третьего человека: высокий брюнет в чудесно сшитом, очень строгом черном костюме, который ничем не отличался от всех остальных его костюмов, и стройная светловолосая девушка. Ему сразу стало очевидно, что она откажется, возможно с негодованием.

– Следует? – Она снова чуть нахмурилась, но тут же ее лицо прояснилось. – Мне тоже так кажется, – продолжала она твердо и, не дожидаясь, чтобы он распахнул перед ней дверцу машины, сама ее открыла и забралась внутрь.

Эдуард снова сел за руль. Он включил мотор. Он отпустил ручной тормоз, отжал сцепление, поставил передачу – то есть, наверное, проделал все это, хотя не осознавал ни единого движения. Но машина тронулась. Когда они проезжали мимо сводчатых дверей Святого Юлиана, она сказала:

– Удивительно красивая церковь! Но она заперта. В нее пускают?

Она говорила так, словно знала его всю жизнь, и Эдуард тотчас впал в неистовый восторг.

– Вас впустят. Приглашаю вас туда, – сказал он, прибавляя скорости.

Именно тогда, решил он позднее, и началось это наваждение. Разумеется, он ошибался, как понял еще позднее.

Началось оно гораздо, гораздо раньше – за много лет до того, как он встретил ее. Огромный разрыв во времени, но все оно устремлялось в одну точку – эта улица, эта церковь, эта женщина и этот тихий летний вечер.

Чистейшая случайность. Иногда эта мысль его успокаивала, иногда пугала.

ЧАСТЬ I

Эдуард

Лондон. 1940

Дом на Итон-сквер занимал центр южной стороны прославленного ансамбля Томаса Кьюбитта и изысканностью превосходил своих соседей. Высокие коринфские пилястры обрамляли окна гостиной на втором этаже, воздушный балкон опоясывал фасад.

Эдуард любил балкон – с него было очень ловко стрелять в головы нацистов, которые в данный момент оккупировали сарайчики на сквере посреди площади, где хранилось все необходимое для противовоздушной обороны. Однако теперь ему запретили выходить на балкон. Его мать сказала, что во время последнего налета балкон был поврежден. Эдуард поглядел на него с презрением. Ну, где он поврежден? Итон-сквер была жемчужиной лондонских владений герцога Вестминстерского. А Хью Вестминстер был старым другом его матери. Едва он узнал, что она намерена покинуть Париж, как предоставил свой дом в полное ее распоряжение. За это Эдуард был ему благодарен. Конечно, он предпочел бы остаться во Франции с папа – в Сен-Клу, в замке возле Луары или на вилле в Довиле. Но раз уж пришлось уехать в Англию, то жить лучше всего было здесь, в центре Лондона. Здесь он отлично видел войну. Теперь дневные налеты истребителей на исходе лета сменились ночными бомбежками, но в августе он с балкона будто с трибуны наблюдал замечательный бой между «Спитфайром» и «Мессершмиттом-110» – просто замечательный.

Когда папа сказал, что они должны уехать, он испугался, как бы мать из страха не увезла его в какую-нибудь глушь. Но, к счастью, ей это, видимо, и в голову не пришло. Да, конечно, его старший брат Жан-Поль должен был оставаться в Лондоне, потому что выполнял очень важную работу. Он состоял в штабе генерала де Голля и занимался организацией армии Свободной Франции, которая очень скоро с небольшой помощью союзников освободит Францию. Их мать всегда уступала требованиям и нуждам старшего сына – жаль, что не его требованиям! – а кроме того, она любила Лондон. Порой, когда его мать в мехах и драгоценностях проходила через гостиную, отправляясь на очередной званый вечер, Эдуарду казалось, что война доставляет ей не меньше радости, чем ему.

Теперь он прислонился к высокому окну и подышал на стекло. Оно, как и все остальные, было перечеркнуто по диагоналям лентами липкого пластыря, чтобы помешать воздушной волне разметать осколки по комнате. В затуманившемся треугольнике он зачем-то написал свое имя: «Edouard Alexandre Julien de Chavigny». Это было очень длинное имя, и, чтобы дописать его, потребовалось затуманить соседний треугольник. Он помедлил. Потом добавил: «Возраст – quatorze ans»[3].

Он нахмурился и посмотрел через площадь. Там чернело то, что несколько ночей назад осталось от дома после прямого попадания бомбы: накренившиеся боковые стены среди груды обгоревших балок и всякого мусора. Слуга сказал ему, что там никого не убило, что в доме никого не было, но Эдуард подозревал, что он получил распоряжение отвечать именно так. И пожалел, что ему только четырнадцать лет, а не на десять лет больше, как Жан-Полю. Или хотя бы не восемнадцать. Хватило бы и восемнадцати. Тогда его взяли бы в армию. И можно было бы заняться делом. Сражаться с бошами. А не сидеть дома, точно он какая-нибудь глупая девчонка, не учить уроки, уроки, уроки…

Он увидел ответственного за противовоздушную оборону и прицелился вытянутой рукой в его жестяную каску. Пу! Наповал с одного выстрела.

Он было обрадовался, но тут же рассердился на себя и, насупившись, отошел от окна. Он уже вырос из таких игр! Ему же четырнадцать, почти пятнадцать. Голос у него уже изменился… Ну, во всяком случае, уже начинает ломаться. И на щеках пушок, пусть пока еще мягкий, но скоро ему понадобится бритва. Ну, и другие признаки. Под животом у него шевелилось и твердело, когда он смотрел на горничных – то есть на некоторых из них. И по ночам ему снились сны, длинные чудесные жаркие сны, а утром простыни оказывались сырыми – простыни, которые менял его слуга, а не горничные, менял с многозначительной улыбкой. Да-да. Его тело менялось, он уже не был ребенком; он стал… ну, почти… он стал мужчиной.

Эдуард де Шавиньи родился в 1925 году, когда его матери Луизе было тридцать лет. Между рождением Жан-Поля и этого последнего ее ребенка несколько беременностей завершились выкидышем. На протяжении последней Луиза чувствовала себя очень плохо и несколько раз чуть не потеряла и этого ребенка. После родов у нее Удалили матку, и медленно – сначала в замке де Шавиньи на Луаре, а потом в доме ее родителей в Ньюпорте – к ней вернулось здоровье. Тем, кто был с ней только знаком, кто видел ее только на званых обедах, балах или приемах, Луиза казалась совсем прежней. Общепризнанная красавица, славящаяся элегантностью и изысканным вкусом, единственная дочь стального магната, одного из богатейших людей Америки, воспитывавшаяся как принцесса, избалованная обожающим отцом, исполнявшим все ее прихоти и капризы, Луиза была – всегда была – очаровательной, требовательной и неотразимой. Неотразимой она оказалась даже для барона Ксавье де Шавиньи, который уже давно числился среди самых неуловимых холостяков Европы.

Когда Ксавье первый раз приехал в Америку в 1912 году, чтобы открыть на Пятой авеню салон ювелирной империи де Шавиньи, в обществе Восточного побережья он сразу стал львом. Светские дамы соперничали, стараясь заполучить его на свой званый вечер. Они без обиняков и без смущения выставляли напоказ своих дочерей перед красивым молодым человеком, и Ксавье де Шавиньи был очарователен, галантен и невыносимо корректен.

В глазах светских матушек он воплощал преимущества Европы – победоносно красивая внешность, острый ум, а к тому же безупречные манеры, богатство и старинный титул.

Папаши Восточного побережья, помимо всего этого, ценили в нем редкостную деловую хватку. Это вам не праздный французский аристократишка, который проматывает свое состояние, приятно проводя время. Как большинство французов его сословия, он понимал ценность земли – дорожил ею и постоянно округлял свои и без того большие поместья во Франции. В отличие от большинства французов его сословия он обладал американским вкусом к коммерческой деятельности. Он расширил ювелирную империю де Шавиньи, основу которой заложил его дед в XIX веке, и превратил ее в самое крупное и самое знаменитое предприятие такого рода, если не считать Картье. Он увеличил и улучшил свои виноградники в долине Луары. Он вкладывал капиталы в банковское дело, производство стали и в южноафриканские алмазные копи, откуда поступало сырье для ювелирных изделий де Шавиньи – изделий, украшавших коронованные головы в Европе, а теперь и некоронованные головы богатых и взыскательных американцев.