Он с раннего детства замечал гипнотическое действие, которое его мать оказывала на мужчин. Его позабавило, но и слегка раздражило, что и Хьюго не стал исключением. Появление его матери в классной комнате во время занятий он мог объяснить только случайным капризом. Прежде она не проявляла ни малейшего интереса к его успехам, никогда не спрашивала о Хьюго. Эдуард давно пришел к выводу, что в обычной своей манере она практически забыла про существование его учителя.

Минут через сорок он обнаружил, что, видимо, ошибался. Он вернулся в классную комнату за томиком Донна, решив переписать для Селестины стихотворение, которое прочел Хьюго. Из комнаты не доносилось ни звука, и он спокойно открыл дверь.

Хьюго и его мать были сплетены в яростном объятии. Его мать сняла шифоновый жакет. Голова Хьюго прижималась к ее груди. Она была спиной к двери. Они не заметили, что он на них смотрит.

Эдуард закрыл дверь так же бесшумно, как открыл, и вернулся к себе. Где-то в глубине он давно подозревал, что его родители неверны друг другу; он полусознавал, что у его матери есть любовники, но отгонял эту мысль.

Но это! Давно ли, думал он. Давно ли?

На столике у кровати стояла бутылка с минеральной водой и стакан. Он схватил стакан и в ярости швырнул его в ближайшее зеркало.

На следующее утро он половину урока выжидал подходящую паузу. А тогда взял карандаш и уравновесил его на пальце.

– Скажите, – произнес он, когда Хьюго поглядел на него. – Скажите, вы трахаете мою мать?

Наступило короткое молчание. Эдуард тщательно выбрал именно этот термин для пущего эффекта, но лицо Хьюго осталось невозмутимым. Он открыл лежавшую перед ним книгу.

– Да. Собственно говоря, это так.

– И давно?

– Практически с тех пор, как меня наняли. Более или менее. – Хьюго провел рукой по лбу. – Это что-нибудь меняет?

– Я просто хотел выяснить. По-моему, мне следует знать. – Эдуард помолчал. Он чувствовал себя поразительно спокойным. – Вы в нее влюблены?

– Нет. – Хьюго тоже помолчал. – То есть не в том смысле, который вы подразумеваете.

– Но перестать не можете?

– Нет. – Хьюго отвел глаза. – Мне было бы крайне трудно… перестать.

– Но вы чувствуете себя виноватым? Зная, что мой отец во Франции? Что в любую минуту его могут убить?

Новое молчание было долгим. Наконец Хьюго закрыл книгу перед собой.

– Из-за этого я себя ненавижу. Если это может послужить вам утешением.

– И все-таки продолжаете?

– И все-таки продолжаю.

– Так… – Карандаш в пальцах Эдуарда переломился пополам. Он тщательно сдвинул половинки на столе. – Ну… Спасибо, что вы ответили на мои вопросы. Но ведь вы сами однажды сказали, что на вопросы надо отвечать. Всегда. Не уклоняться. Насколько я помню.

– Я это сказал? – Хьюго слегка улыбнулся. – Ну, в таком случае я был прав. – Он помолчал. – Хотите продолжать занятия или предпочтете, чтобы я ушел?

– Мне бы хотелось продолжать.

– Поэзия?

– Пожалуй, нет.

– Очень хорошо. – Он посмотрел в окно уже на два черных провала среди домов напротив. – Так вернемся к «Войне и миру».

– Я бы предпочел математику.

– Как хотите. – Хьюго раскрыл учебник. – Вы совершенно правы, – сказал он, посмотрев на Эдуарда. – Ведь даже когда к ней нет особых способностей, ее точность успокаивает, правда? Ни парадоксов, ни путаницы. Все строго, точно. Совсем не так, как в литературе.

– Или в жизни, – сказал Эдуард, и они улыбнулись друг другу.


В маленьком кабинете за спальней Эдуард, когда они только устроились в Лондоне, повесил карты, схемы и календари, на которых разноцветными булавками и флажками отмечал ход войны. Вначале он с большим старанием следил за всеми наступлениями и отступлениями, сражениями и значительными рейдами. После знакомства с Селестиной он еще продолжал этим заниматься, но небрежнее. И на том же календаре с помощью секретных значков, понятных только ему одному, фиксировал чудесный ход своей первой любви. Поэтому пометки, касающиеся Селестины – всегда красными чернилами, – соседствовали с пометками, касающимися войны, – всегда синими чернилами. Сперва бессознательно, а затем и извлекая веселое удовольствие из этой параллели, он начал ассоциировать судьбу Селестины с судьбой его родины.

Ему было отвратительно видеть очертания Франции под властью немецких флажков, ему было отвратительно думать о Селестине, заключенной в тесной квартире на Мейда-Вейл, зависящей от покровительства дряхлого англичанина. Он грезил, как обе они будут освобождены от тирании. Армии Свободной Франции освободят ее, а Селестину освободит он. Как только кончится война, он увезет Селестину во Францию, на ее родину, и будет заботится о ней. И они поженятся. Однако мысль о том, как он заговорит об этом с папа, была жутковатой, и он предпочел от нее отмахнуться. Для этого еще будет время, а пока он рисовал в мечтах квартирку, которую купит для нее, – с видом на Люксембургский сад, решил он, – и о долгих-долгих часах, которые они будут проводить в этой квартирке каждый день, и о подарках, чудесных подарках для нее. Пока этот план он хранил в тайне. У него не хватало духу рассказать о нем Селестине – вдруг она рассердится или огорчится? А Жан-Поль, единственный другой человек, которому он мог бы довериться, для этого не подходил.

Беда была в том, что беззаботная откровенность, прежде такая естественная в разговорах с Жан-Полем, куда-то исчезла. Он не вполне понимал почему, только чувствовал, что это как-то связано с Селестиной, но в течение прошедшего года между ним и братом возникла какая-то тень. Отчасти, думал Эдуард, потому, что Жан-Поль был все время в большом напряжении. С утра до вечера он был занят делами в штаб-квартире Свободной Франции, а чуть освобождался, то пил и кутил с такой же бешеной энергией. Еженощные бомбежки, постоянное недосыпание, непрерывная опасность увечья или смерти вымотали нервы всем, в том числе и Эдуарду, который жил в вечном страхе, что среди бомб, сыпавшихся на Лондон, найдется такая, которая попадет в квартирку на Мейда-Вейл. Следовательно, скорее всего дело просто в перенапряжении. Однако, когда Эдуард был честен с собой, он понимал, что уклоняется от истины.

Истина же заключалась в том, что связь Эдуарда с Селестиной раздражала Жан-Поля, и он пользовался каждым случаем, чтобы допекать брата по этому поводу. Вначале все ограничивалось непристойными вопросами об успехах Эдуарда, от ответа на которые Эдуард тщательно уклонялся. Затем Жан-Поль принялся щедро снабжать его адресами и телефонными номерами и заметно рассердился, когда выяснил, что Эдуард ни одним не воспользовался.

– Да неужели ты все еще бываешь у нее? – сказал он примерно через два месяца после его первого дня с Селестиной. – Братик, мне начинает казаться, что ты пропускал мимо ушей все, что я тебе говорил…

Ну и чтобы оберечь себя и Селестину, Эдуард начал лгать. Когда ложь слишком уж ему претила, он, как мог, уклонялся. Не отрицал, что видится с Селестиной, но и не подтверждал. Только это ничего не меняло. Жан-Поль все равно каким-то образом знал правду. И последнее время выбрал тактику при каждом удобном случае упоминать про связь Эдуарда при посторонних.

– Мой братишка влюблен, – заявил он накануне, когда остался наедине с Эдуардом и Изобел. – По уши. Bouleverse[27]. Что скажешь, Изобел? Мило, не правда ли?

Изумрудные глаза сверкнули. Через всю комнату Изобел улыбнулась Эдуарду медленно и загадочно.

– Чудесно. У Эдуарда есть сердце.

– И к тому же в шлюху. Классическая шлюха с золотым сердцем. Лет сорока шести – сорока семи. И очень искушенная… так, во всяком случае, говорят.

Эдуард стиснул кулаки, ему нестерпимо хотелось ударить брата. Он бросился к двери, но и сквозь гнев сознавая, что он – только предлог. Жан-Поль, бесспорно, хотел причинить ему боль, но выпады эти каким-то образом больше предназначались Изобел. Атмосфера была угнетающе враждебной. Изобел встала.

– Что ты понимаешь в искушенности? – Голос ее был ледяным.

– Видимо, больше тебя! – Жан-Поль пожал плечами.

– Лапанье в такси. Тисканье. Милый, право же, ты иногда ужасная деревенщина. Пожалуй, я поеду домой.

Она протянула руку к своему манто. На лице Жан-Поля появилось тупое упрямство. Он плюхнулся в кресло и с подчеркнутым хамством положил ноги на стул.

– Как угодно. У меня есть кое-какие планы на вечер. Не связанные с тобой.

Изобел гордо вышла. На лестнице она вцепилась в руку Эдуарда.

– Эдуард, милый! Моя машина снаружи, но я не хочу садиться за руль. Будь ангелом, отвези меня домой.

Хорошо?

Машина была «Бентли-Дерби». Они ехали по безмолвным затемненным улицам, мимо бомбоубежищ и полицейских барьеров, мимо бездонной тьмы парка к серой громаде Конвей-хауса у начала Парк-лейн. Изобел закурила сигарету. Она молчала, пока Эдуард не затормозил, а тогда небрежно выбросила тлеющий окурок в окно.

– Когда война кончится… Если она когда-нибудь кончится… – Изобел помолчала. – Вот чего мы ждем. Конца войны. Тогда мы поженимся. – Она посмотрела на изумруд у себя на пальце и повернула кольцо. Потом посмотрела на Эдуарда над мехом воротника и улыбнулась. – Я отказываюсь спать с ним. Вот в чем дело, видишь ли. А это жутко уязвляет его тщеславие. Он говорит, что я холодная. Бессердечная. – Она издала горловой смешок. – Только я так не думаю. А тебе как кажется, Эдуард?

Ответить ему она не дала – наклонилась и поцеловала его в губы. Медленным поцелуем. Он вдохнул ее дорогие духи, ощутил вкус губной помады, почувствовал прикосновение меха к щеке. Она откинула голову.

– Эдуард, милый, я так рада, что ты влюблен. И надеюсь, что ты очень-очень счастлив.

Назад Эдуард шел пешком. Он обогнул запертый парк и свернул на север, к Мейда-Вейл. А там остановился и долго смотрел в окно спальни Селестины. Это был один из тех вечеров, которые джентльмен из Хова проводил в Лондоне. По словам Селестины, старик уже не был способен заниматься любовью. Ему нравилось разговаривать, изредка – поцеловать ее. Это не имело никакого значения. Ни малейшего. Эдуард смотрел на затемненное окно, изнывая от сомнений. Потом медленно пошел домой на Итон-сквер.