— Поражаюсь вашей дремучести, товарищ фотокорреспондент. Василий Васильевич Юнкер, первый русский исследователь Африки, твой, можно сказать, предтеча.

— Привет, Андрей, — с улыбкой отозвалась я.

Мы встретились с ним на бульваре. Я нарядилась как идиотка, влезла в купленные тоже с журнальной зарплаты сапоги на шпильках, минут сорок пыталась как-то уложить волосы. Увидела его еще издали, взглядом выхватив из торопливой московской толпы высокую фигуру. Невольно залюбовалась широким разлетом плеч, спокойной уверенной силой, сквозившей в каждом его движении.

В голове билось совершенно ненужное — как он встретит меня? Обнимет? Поцелует? Скажет, что скучал? Что наше с ним расставание — почти на год — было дурацкой ошибкой?

То, что он увидел меня, узнал, я поняла сразу. Но когда я подошла ближе, он оглядел меня и протянул чуть насмешливо:

— Ты что такая нарядная? У тебя потом свидание, что ли?

И я до боли прикусила губу, прижала холодные пальцы к вспыхнувшим щекам и легко отозвалась:

— Угадал. Ну а ты как? Много прекрасных англичанок покорил?

Глаза Андрея тут же погасли, сделались холодными и насмешливыми. Лицо, передернувшееся было при моем появлении, разгладилось. Я на секунду отвернулась, провела ладонью по лбу, приказывая себе успокоиться. Собственно, я ведь и была ему всегда всего лишь приятелем, своим в доску парнем, так и не с чего было мечтать о чем-то несбыточном. Просто глупость, да и все. Забыли.

Мы пошли вниз по бульвару, рядом, не касаясь плечами друг друга. Андрей рассказывал о Лондоне, о том, что устроился там на работу в один из журналов, но навсегда связывать свою жизнь с Англией он не хочет. Со временем, набравшись опыта, вернется в Россию и будет строить карьеру здесь. Я слушала с интересом, кивала, задавала вопросы, рассказывала о себе. И в каждом слове, в каждой проведенной вместе минуте чувствовала фальшь. Все шло неправильно, не так. И это ясно было и когда шли рядом по улице, и когда сидели в кафе, смеялись, сталкивали бокалы с вином, и когда Андрей, прощаясь, сажал меня в такси, так и не поцеловав на прощание. Но почему-то не было никакой возможности все переиграть, переиначить, разорвать эту окутавшую нас атмосферу отчужденности. Все сложилось так, как сложилось, и ничего с этим поделать я не могла.

Тогда я не знала еще, что в тот зимний день мы задали нашим отношениям тон на долгие годы. Все последующие пятнадцать лет — до этого проклятого цунами — Андрей оставался для меня самым близким другом, самым родным человеком, старшим братом, неизменным помощником во всех начинаниях, каменной стеной и при этом не переставал быть возлюбленным. Да, я любила его, любила все эти годы, себе-то врать было бессмысленно. Любила сдержанно и безнадежно, понимая, что никаких шансов на счастливое воссоединение у нас нет. Что ж, это было ясно мне с самого начала.

Мы с ним разъезжались по разным странам, меняли места работы, строили карьеры, завязывали случайные романы, но неизменным всегда оставалось одно — в трудную минуту мы всегда находили время друг для друга. Это Андрей отпаивал меня виски после того, как мне пришлось неделю снимать последствия катастрофы на Фукусиме, это я каталась с Андреем по ночной Москве после того, как лопнули его очередные «отношения».

Иногда мне приходило в голову, что в целом между нами не было такой уж гигантской пропасти, как когда-то. Что теперь уже и я была москвичкой с успешной карьерой, не моделью с длинными ногами, нет, конечно, но вроде бы вполне привлекательной. Однако попробовать изменить статус наших отношений через столько лет казалось мне немыслимым. В конце концов, найти хороших друзей ведь куда сложнее, чем любовников. Именно это я себе и говорила долгие годы, вплоть до того весеннего вечера, когда Андрей поцеловал меня в саду госпиталя имени Бурденко.

* * *

Майская ночь вползала в окно, влажно дышала яблоневым ароматом. Вечером перед больничным отбоем я попросила не закрывать створку окна наглухо, и медсестра, обычно в ответ на такую просьбу разражавшаяся речью на тему того, как опасны могут быть сквозняки и как губительны в моем состоянии простуды, на этот раз почему-то послушалась. Может быть, потому, что вечер и в самом деле был теплым и просквозить меня ну никак не могло.

В палате было темно, лишь в щель под дверью просачивался тусклый голубоватый свет из коридора. Я лежала на своей трижды проклятой койке и чувствовала, как горло мне, словно едким дымом, заволакивает отчаяние — самым темным, самым кромешным. После этого злосчастного поцелуя я резко дернулась, отстранилась, и Андрей как-то смутился, тоже отодвинулся, откашлялся и сказал:

— Ну что, давай отвезу тебя в палату?

А я смогла только кивнуть — так сжималось у меня горло.

Вот так молча мы с ним и попрощались. Теперь же, когда я думала о том, что произошло вечером, у меня тряслись руки, а глаза жгло от злых непролитых слез.

Совершенно очевидно было, что Андрей в своей благотворительности решил подняться на совсем уж недосягаемые вершины. Мало ему было все эти месяцы заботиться обо мне, находить врачей, консультантов, собирать консилиумы, выписывать для меня дорогущие препараты. Мало ему было того, что он таскался ко мне почти каждый день, тормошил, поддерживал и не давал скатиться в мертвую тоску. Мало того, что он притаскивал мне выпуски журналов, где еще выходили мои последние фотографии, тем самым давая понять, что ничего не кончено, что обо мне еще помнят в профессии. Теперь он решил заняться еще и устройством моей личной жизни. Пожалеть бедненькую ущербную девочку, поцеловать ее романтичным весенним вечером. И ладно бы он ограничился только этим. Я ведь понимала, что Андрей — при этой его склонности ничего не делать наполовину — еще возьмет и женится на мне, обречет себя на жизнь с калекой — только для того, чтобы скрасить мне безрадостный остаток дней.

Поверить в то, что он мог сделать это искренне, я не могла. Да, мы были знакомы пятнадцать лет, и за исключением нескольких месяцев нашего нелепого неудачного романа в юности все эти годы наши отношения оставались сугубо дружескими. Да, я все это время любила его, любила так, как, наверное, не смогла бы больше полюбить ни одного мужчину. Но он-то меня не любил никогда — не любил, даже когда я была здоровой, успешной, жизнерадостной и вечно занятой. Так неужели же полюбил теперь — калекой, не способной самой сходить в туалет, валяющейся в провонявшей нечистым телом палате?

Конечно же, он сделал это из жалости. И теперь наверняка начнет продолжать в том же духе. А мне… Мне невыносимо будет чувствовать, как к моим губам прижимаются эти столько лет желанные губы, и знать, что все это — притворство, благотворительность. А ведь я не смогу устоять, я ведь совершу эту подлость и позволю ему окончательно усадить меня к себе на шею. Потому что я всего лишь человек и противиться тому, о чем я мечтала пятнадцать лет, особенно теперь, когда в жизни моей ничего больше не осталось, я не смогу. Однако легко вообразить, в какой кошмар со временем превратится наша жизнь, если я уступлю. Андрей обязательно начнет тяготиться мной. Нет, он, со свойственным ему благородством, конечно, будет изо всех сил стараться не подавать виду, просто начнет задерживаться на работе, исчезать куда-то, а потом возвращаться с виноватым видом. А я… Я ведь все буду понимать, поначалу еще попытаюсь делать вид, что все нормально, потом начну раздражаться, отчаиваться, все глубже проваливаться в депрессию — мне ведь даже упрекнуть его будет не в чем. Мы устроим друг другу настоящий, невыносимый, приправленный благородством и деликатностью ад на земле. И если сама жить в аду я еще, быть может, смогла бы, то обречь на такое человека, которого я любила, было выше моих сил.

Нужно было срочно что-то придумать. Решить, как избавить Андрея от моей персоны, недвижимым грузом повисшей у него на плечах. И решение пришло само собой, сверкнуло в полумраке палаты путеводной звездой. Покончить со всем. Вот так просто… Плакать по мне никто не станет — детей у меня нет, мать давно умерла, а Андрей… Да, он будет переживать, может, даже винить себя за то, что недосмотрел. Но в глубине души ему сразу станет легче.

Решение было таким простым и очевидным, что я как будто даже обрадовалась. Мне сразу легче стало дышать, появилась некая цель, к которой можно стремиться. Не смешно ли, что моя жизнь обрела смысл именно в том, что я решила эту жизнь оборвать?

И тут же на меня навалилась новая тяжесть — я вдруг задумалась: а как, собственно, я смогу осуществить свое решение? Воплотить его в жизнь. Воплотить его в смерть — так, пожалуй, было вернее…

Когда-то я фантазировала на тему, как красиво было бы, узнав о смертельной болезни, отправиться куда-нибудь в Сорренто и там разогнаться на великолепном ярко-алом «Кадиллаке», сорвавшись со скалы прямо в море. Но сейчас-то я не могла даже самостоятельно встать. О каком, к черту, перелете в Сорренто можно было говорить?

Что делать? Что делать? Не принимать медикаменты, которые каждый день приносила мне медсестра, прятать их, методично собирать, а потом заглотить одним махом? Но ведь на это уйдут месяцы, месяцы и месяцы этой выматывающей муки. Перерезать вены? Да в этой гребаной стерильной палате не найдешь ни одного острого предмета. Не перегрызать же мне их зубами, в самом деле…

В окно влетел ночной ветерок, скрипнула рама, и меня вдруг осенило. Вот же оно — мое спасение. Окно! И даже делать ничего не нужно, оно приоткрыто! Словно нарочно, манит, зовет к себе… Ведь так легко будет покончить со всем прямо сейчас, безотлагательно, пока инстинкт самосохранения не успел еще пересилить, не взял под контроль мои логические выкладки.

Окно… Но как до него добраться? Я оглядела палату. В полутьме блеснул поручень инвалидного кресла, в котором Андрей вечером вывозил меня во двор. Кресло стояло чуть поодаль, в ногах кровати. Будь я здоровым человеком, я могла бы подкатить его к себе ногой. Или попросту сесть в постели и дотянуться. Но, будь я здоровым человеком, кресло мне и не понадобилось бы.