Лайла обожала песню о Фрэнси. Она никогда не говорила об этом, но на ее лице всякий раз появлялось выражение, которое Эймос расценивал как неувядаемое восхищение. Успех песни как ничто другое подтверждал, что Лайла не промахнулась в выборе жениха. Невзирая на жесткое сопротивление и предостережения своей матери, она вступила в бой и выиграла битву, выйдя за бедного протестанта из Принстона, Эймоса Маккрекена. Хотя он приписывал такие мысли жене лишь в своем воображении, Эймос искренне был уверен, что Лайла, слушая «Фрэнси», думает именно об этом. И хотя это было глупо, чувствовал себя уязвленным.

Во-первых, он был не из Принстона, просто учился там в школе. Его родиной скорее всего можно было назвать Афины, Иллинойс. Захолустье в предместьях Чикаго, где он не был с тринадцати лет.

И во-вторых, он не был беден. Когда они встретились, сама Лайла только что покинула стены Уэллсли, он же в свои двадцать три уже неплохо зарабатывал, писал музыку для рекламных роликов на телевидении. В двадцать шесть его шоу «Голубые глаза» было поставлено на Бродвее. Они были к тому времени женаты два года. И хотя шоу провалилось с треском в Филадельфии, пара песен оттуда была записана известными исполнителями, а одна из них, «Танец Рэйчел», стала его первым хитом. Оправившись от провала, он приступил к работе, каждый год выдавая несколько незначительных сочинений, доход тогда упал ниже тридцати пяти тысяч.

И еще он был еврей.

Наполовину еврей, точнее. Потому что его мать была из «проклятого» племени. Впрочем, «проклятого» слишком сильно сказано, Эймос не был антисемитом. Он вообще ничего об этом не думал, и до тех пор, пока никто не знал о его матери, спал спокойно. Да и не было особых причин для тревоги – у него были светлые, почти белокурые волосы, голубые глаза, прямой нос и фамилия Маккрекен. Он не поддерживал отношений с людьми, которые знали его до Принстона. Единственная родственница со стороны матери – незамужняя тетка, жила в Такоме, и Эймос видел ее всего один раз, когда приезжал гостить на Рождество, двадцать лет назад. Никто ничего не знал. Ни его жена, ни его ребенок, ни его теща антисемитка, ни его товарищ по работе Донни Клайн, ни его продюсер, ни многочисленные интервьюеры, а он встречался со многими после того, как стал известным.

Эймос не собирался скрывать своего происхождения. Просто так получилось. Его мать сбежала из дому с заезжим комми, когда Эймос был совсем маленький, бросив их с отцом. Мистер Маккрекен так и не смог оправиться от шока после ее бегства. Отец, неудачник-бухгалтер, пока Эймос рос, становился все угрюмее. Эймос очень переживал, глядя на его страдания. Отец умер в то лето, когда Эймос окончил среднюю школу.

Той же осенью, уезжая на поезде в Принстон, Эймос поклялся никогда не возвращаться в Иллинойс. Кстати, в Иллинойсе о нем тоже некому было вспомнить, он не оставил там ни друзей, ни родственников.

Эймос был лучшим в классе, с ярко выраженными способностями в музыке. Он выбрал Принстон из-за «Трай-англ-шоу!» Сразу, как только его приняли, сделал успешную попытку присоединиться к коллективу, где и работал не покладая рук, методично написав половину песен для шоу на своем первом курсе и все, за исключением одной, на старшем. К тому времени он вообще забыл о своем происхождении, пока однажды вечером в Коттедж-клубе Кэмерон не начал рассказывать еврейские анекдоты. Сначала Эймос вспыхнул, надеясь, что никто этого не заметит и не спросит причину. Молясь про себя, он ждал, чтобы Кэмерон прекратил, переключился на другую тему, наконец, чтобы кто-то из присутствующих попросил его замолчать. Но надежды были тщетны, Кэмерон все продолжал, и поскольку его отец был страховым агентом, он знал все последние анекдоты, приличные и не очень. Никто его не останавливал. Несколько человек отошли в сторону, и Эймос им позавидовал. И вдруг начал прислушиваться к тому, о чем рассказывает Кэмерон, который, бесспорно, был замечательным рассказчиком, а акцент имел получше, чем у Майрона Когена.

Через десять минут Эймос хохотал.

Но после того вечера он понял, что у него теперь есть тайна. Она была и раньше, но он только после этого вечера осознал сей факт. Впрочем, сразу же начисто забыл об этом и вспомнил лишь дважды. Один раз, когда ухаживал за Лайлой. Миссис Роуэн и без того кипела и выходила из себя, ведь ее дочь хотела выйти за какого-то композитора-песенника! Но если бы она узнала о матери Эймоса, его брак навряд ли бы состоялся. Несмотря на то, что они с Лайлой с ума сходили от любви друг к другу. Да, их любовь была настоящей.

Потом…

Второй раз это было, когда он рассказал Марксу. Эймос не видел маленького человечка почти месяц, и лежа на кушетке, решил вдруг, что Маркс должен знать. Впрочем, так и не смог подвести к нужной теме и уже после сеанса, идя к двери, вдруг обернулся:

– Послушай, моя мать была еврейкой.

– Моя тоже. Подумаешь!

– Никто не знает об этом.

– Значит, ты больший шизоид чем я думал. Нечего страдать комплексом неполноценности. Наполовину еврей лучше, чем вообще не еврей.

* * *

Машин становилось все больше, а на Флит-стрит их ждала пробка. Жара и духота казались просто невыносимыми. Они еще продвигались некоторое время, потом окончательно встали. Эймос начал барабанить по коленным чашечкам, наигрывая мелодию. Это была сводившая с ума некоторых вредная привычка, но неизменно при стрессовых ситуациях он начинал использовать коленные чашечки как клавиши.

– «Янки Дудль?» – спросила Джессика. Эймос взглянул на дочь.

– Да или нет?

– Да или нет, что?

– Ты играешь «Янки Дудль?» Отсюда это выглядит так.

– Это ниоткуда не выглядит как «Янки Дудль». Вот «Янки Дудль», – и он быстро проиграл мотив. – Ты же дочь композитора, можешь уловить разницу?

Джессика кивнула.

– Молодец.

– «Прекрасная Америка». Эймос комично глубоко вздохнул:

– Я играл «Есть что вспомнить» и очень разочарован в тебе, Джонатан.

– Я уже хотела сказать, но Каддли мне шепнула, что она уверена, если не «Янки Дудль», то «Прекрасная Америка».

– Много раз уже доказано, что Каддли медведь на ухо наступил. Послушай, Джером, ты должна жить своим умом.

– Сыграй еще, я угадаю, – и сурово посмотрела на свою тряпичную куклу. – А ты помолчи.

Эймос начал отстукивать «Гори, гори, маленькая звездочка» с особенным усердием. Джессика за последний год ни разу не ошиблась по поводу этой песни, но каждый раз притворно продлевала время для разгадки, чтобы полнее насладиться своим триумфом.

– Это очень трудная мелодия, – сказала она. Эймос, продолжая отстукивать, кивнул:

– Я тебе дам малюсенькую подсказку – это точно не национальный гимн Болгарии.

– Ты нарочно выбираешь самые трудные.

– Сдаешься Джедллибелли?

Джессика, глядя на его пальцы, уморительно пыталась нахмурить брови.

Эймос посмотрел в сторону. Он обожал это выражение задумчивой сосредоточенности, делавшее ее разительно схожей с Эдвардом Джи Робинсоном. И отвернулся, потому что в противном случае начал бы излучать восхищение чадолюбивого папаши, а это было против его правил – нельзя портить ребенка. Единственно, что Эймосу не нравилось в своем ребенке, это ее имя, впрочем, здесь была его вина. Джессика. Он ненавидел имя тещи, но четыре года назад, когда его ребенок появился на свет и все стали подбирать имя, он слишком поспешно, без борьбы уступил. Может быть, он надеялся, что, обессмертив таким образом свое имя, старая ведьма хоть немного смягчится по отношению к зятю. Но она осталась кем и была всегда – холодной эгоистичной изуверкой. Назвав внучку ее именем, они дали этой мегере право командовать девочкой и помыкать, так же, как остальными. Эймос старался держать подальше дочь от старой карги и почти никогда не называл девочку по имени. Почти три года не называл дочь Джессикой. Любым другим, которое начиналось с буквы Д. Никогда – Джессика. Объяснял жене и теще, что делает это для того, чтобы не было недоразумений, и пока никто не уточнял, каких именно.

– Великий Скотт, это «Гори, гори» – закричала Джессика.

– Ей-богу, ребенок просто неподражаем! – Эймос наклонился вперед и пожал ее маленькую ручку. Потом снова откинулся на сиденье и стал смотреть в окно.

Все это время такси не двинулось с места.

Эймос закрыл глаза и подержал их закрытыми сколько смог, открыл и снова посмотрел. Такси неподвижно стояло, как и прежде, между книжным магазином Смита с одной стороны улицы и пабом с закрытыми ставнями – с другой. Эймос резко наклонился и постучал в перегородку шоферу. Тот опустил стекло.

– Где находится собор Святого Павла?

Тот показал прямо перед собой:

– Прямо, вверх по улице…

– Спасибо. – Эймос снова откинулся назад. Шофер поднял стекло. Эймос повернулся к жене:

– Не хочешь прогуляться?

– Прогуляться?

– Разве ты не слышала, это сейчас последний писк моды – ставишь одну ногу перед другой, и, прежде чем успеешь опомниться, – ты уже идешь. Все так делают: и принцесса Маргарет, и другие.

– Какая муха тебя укусила?

– Ты слышала, что он сказал – надо идти прямо, вверх по улице.

– Но он не сказал, что это близко.

– Я сейчас у него спрошу. – И Эймос вновь наклонился вперед.

– Я не хочу идти пешком, – отрезала Лайла.

Эймос снова откинулся назад:

– Тебе здесь нравится, я знаю. Она не ответила.

Эймос обратился к кому-то воображаемому на откидном сиденье:

– Эймос, как прошло твое путешествие в Лондон? Послушайте, мы потрясающе прогулялись по Флит-стрит.

– Никогда не выходи замуж за композитора, – сказала Лайла дочери, – если уж возникнет необходимость, выходи за дантиста. Но композиторы – ни в коем случае!

– Папочка – композитор, – отозвалась Джессика.

– Джозефина, Джозефина, – Эймос схватил путеводитель по Лондону, – знаешь, где мы находимся? Знаешь? Это потрясающе! – Он лихорадочно листал путеводитель. – Видишь это заведение напротив?