Миссис Белл помолчала.

— С тех пор Моник отдалилась от меня и стала осторожной. Каждый день после школы сразу направлялась домой. Она больше не играла со мной по воскресеньям, и меня не приглашали к ним в гости. Я обижалась, но когда попробовала поговорить с ней, она просто сказала, что у нее теперь меньше свободного времени, поскольку надо помогать маме по дому.

Спустя месяц я стояла в очереди за мукой и услышала, как мужчина впереди меня жаловался, что теперь на удостоверениях личности и продуктовых карточках всех евреев в округе стоит штемпель «еврей». Человек, который, как я поняла, сам был евреем, назвал это ужасным оскорблением. Три поколения его семьи жили во Франции — и разве он не сражался за нее в Первую мировую? — Миссис Белл прикрыла свои бледно-голубые глаза. — Помню, он потряс кулаком в сторону церкви и вопросил, куда подевалась надпись «Liberté, Égalité et Fraternité». A я наивно подумала: «По крайней мере его не заставляют носить звезду, как это делает Мириам, — это было бы… ужасно». — Миссис Белл посмотрела на меня и покачала головой. — Я не понимала, что желтая звезда куда предпочтительнее штампа на официальных бумагах.

Она на мгновение закрыла глаза, словно воспоминания утомили ее. Затем открыла их и уставилась в пустоту.

— В начале сорок третьего, примерно в середине февраля, я увидела Моник у школьной калитки — она увлеченно разговаривала с Жан-Люком, который теперь был красивым пятнадцатилетним парнем. Он покрепче затянул у нее на шее шарф — было очень холодно, — и я поняла, что она ему очень нравится. Я видела, что и он нравится ей — она улыбалась ему, не обнадеживающе, но приветливо и… полагаю, с некоторым смущением. — Миссис Белл вздохнула и покачала головой. — Я по-прежнему сходила по нему с ума, хотя он совершенно не обращал на меня внимания. Какой дурой я была, — горестно добавила она. — Какой дурой. — И стукнула себя в грудь, словно пыталась причинить боль. Когда она продолжила, ее голос дрожал: — На следующий день я спросила у Моник, нравится ли ей Жан-Люк. Она взглянула на меня внимательно и печально и сказала: «Тереза, ты не понимаешь», — и это подтвердило мои подозрения. Я вспомнила ее реакцию на мой рассказ о своем увлечении. Моник было неловко, и теперь я знала почему. — Миссис Белл снова постучала по груди. — Но она была права — я не понимала. А если бы поняла… — покачала она головой. — Если бы только поняла…

Миссис Белл немного помолчала, собираясь с мыслями, затем продолжила:

— После школы я прибежала домой в слезах. Мама спросила, почему я плачу, но я постеснялась рассказать ей о случившемся. Она обняла меня и велела вытереть слезы, поскольку у нее есть для меня сюрприз. Пошла в угол комнаты, где шила, и принесла пакет. В нем лежало очаровательное маленькое шерстяное пальто, синее, словно небо ясным июньским утром. Я надела его, и она поведала, как стояла в очереди за материалом пять часов и шила его по ночам, когда я спала. Я обняла маму и воскликнула, что пальто мне ужасно нравится и я сохраню его навсегда. Она рассмеялась: «Нет, глупышка, не сохранишь». — Миссис Белл слабо улыбнулась мне. — Но я сохранила.

Она погладила лацканы и нахмурилась.

— Однажды в апреле Моник не пришла в школу. На третий день я спросила учительницу, где она, но та ответила, что не знает, однако уверена: моя подруга скоро появится. Потом начались пасхальные каникулы, и я по-прежнему не видела Моник и приставала к родителям с вопросом, куда она пропала, но они посоветовали мне забыть о ней — у меня, мол, появятся новые подруги. Но я хотела видеть Моник и на следующее утро побежала к ее дому. Я постучала в дверь, но никто не вышел. Посмотрела в щель между ставнями и увидела на столе остатки еды. На полу валялась разбитая тарелка. Поняв, что они уходили в ужасной спешке, я решила немедленно написать Моник. Села у колодца и стала сочинять в уме письмо к ней и тут поняла, что не имею ни малейшего понятия, где она. Я почувствовала себя просто ужасно…

Миссис Белл сглотнула.

— В это время, — продолжала она, — все еще стояли холода. — Она непроизвольно вздрогнула. — Хотя была поздняя весна, я по-прежнему носила синее пальто. И все время гадала, куда могла подеваться Моник и почему ее семья уехала так неожиданно. Но мои родители отказывались обсуждать это со мной. Затем, с детским эгоизмом, я поняла, что у ситуации есть обратная, хорошая сторона. Вне всяких сомнений, Моник вернется — если не сейчас, то после войны, — но в ее отсутствие Жан-Люк может обратить свое внимание на меня. Помню, я всеми силами пыталась добиться этого. Мне исполнилось четырнадцать, и я начала потихоньку пользоваться маминой помадой; на ночь я накручивала волосы на бумажки, как это делала она, и подкрашивала свои бледные ресницы гуталином — иногда результат оказывался комичным; кроме того, также щипала себя за щеки, пытаясь сделать их румяными. Марсель, который был на два года моложе, заметил все это и начал безжалостно меня дразнить.

Однажды, теплым сентябрьским днем, я поссорилась с Марселем — он так издевался надо мной, что я не смогла этого вынести, — и выбежала из дома, хлопнув дверью. Я шла по дороге около часа, пока не добралась до старого полуразрушенного амбара. Я вошла в него, села на пол, на солнечное пятно, спиной к лежавшему там сену, слушая гомон стрижей под крышей и далекий грохот поезда. И так мне вдруг стало грустно, что я расплакалась и не могла остановиться. Мое лицо было мокрым от слез, и вдруг позади послышался шорох. Я решила, что это крыса, и испугалась. Но затем любопытство взяло верх над страхом. Я встала и пошла в конец амбара, и там, за охапками сена, под грубым серым одеялом лежала… Моник. — Во взгляде миссис Белл отразилось недоумение. — Я была потрясена. Не могла понять, почему она здесь. Тихонько позвала ее, но она молчала. Я запаниковала. Хлопнула в ладоши у нее над ухом, склонилась и осторожно потрясла ее…

— Она проснулась? — спросила я. Сердце колотилось в моей груди. — Она проснулась?

Миссис Белл посмотрела на меня с любопытством.

— Да, проснулась, слава Богу. Но я никогда не забуду ее лицо. Она узнала меня, но смотрела поверх моего плеча и взгляд ее был полон ужаса, который потом сменился облегчением, смешанным с удивлением. Она прошептала, что не слышала, как я вошла, поскольку крепко спала — ночью она почти не спит и потому очень устает. Затем Моник с трудом поднялась и долго смотрела на меня; наконец мы обнялись, очень крепко, и я попыталась ее успокоить… — Миссис Белл помолчала, в ее глазах блестели слезы. — Мы сели на охапку сена. Моник сказала, что находится в амбаре восемь дней. Но на самом деле она пробыла там десять суток. Я знаю это, поскольку, по ее словам, девятнадцатого апреля к ним в дом пришли люди из гестапо. Она в это время ушла за хлебом. Немцы забрали ее родителей и братьев, но их соседи, Антиньяки, увидели, как она возвращается, и спрятали ее у себя на чердаке, а ночью привели сюда, в заброшенный амбар — по чистой случайности тот самый, где Моник рассказала мне, кем является на самом деле. Мсье Антиньяк велел оставаться здесь, пока ей грозит опасность. Он сказал, что понятия не имеет, как долго это продлится, но нужно быть терпеливой и храброй. Он велел ей затаиться и выходить только для того, чтобы набрать из ручья воды в кувшинчик, да и то под покровом ночи.

Губы миссис Белл дрожали.

— Мое сердце чуть не разбилось — Моник была совершенно одна, разлученная с семьей, и не имела ни малейшего понятия, что сталось с ее родителями и братьями. Я попыталась представить, как бы справилась с такой кошмарной ситуацией. Наконец-то мне открылся весь ужас войны. — Миссис Белл посмотрела на меня горящим взглядом. — Как могло случиться, что ни в чем не повинные люди, мужчины и женщины — и дети! — страстно добавила она, — дети… — На ее голубых глазах сверкали слезы. — Их просто уводили из домов — как семью Моник — и запихивали в поезда, отправлявшиеся… «к новым горизонтам», — презрительно выговорила она. — Это был эвфемизм, о котором мы узнали позже, равно как и о «рабочих лагерях на востоке». — У нее перехватило горло. — «Место прибытия неизвестно». Это был еще один… — Она закрыла лицо руками.

Я слышала тиканье дорожных часов.

— Вы уверены, что хотите продолжать? — мягко спросила я.

Миссис Белл кивнула:

— Хочу. Мне это нужно… — Она достала из рукава блузки носовой платок, приложила к глазам и опять стала рассказывать. Ее голос прерывался от эмоций. — Моник выглядела очень худой и голодной. Волосы растрепались, одежда и лицо были в грязи, но на шее у нее висело прекрасное ожерелье из венецианского стекла, которое мама подарила ей на тринадцатилетие. Моник постоянно теребила бусины, словно ее успокаивало прикосновение к ним. Она сказала мне, что отчаянно хочет найти свою семью, но понимает: ей пока надо оставаться здесь. Сказала также, что Антиньяки очень добры, но не могут приносить ей еду каждый день.

И тогда я заявила, что буду делать это сама. Моник стала возражать, боясь навлечь на меня опасность. «Меня никто не увидит, — запротестовала я. — Притворюсь, будто собираю землянику, — и кому какое до меня дело?» И тут во второй раз Моник попросила меня поклясться, что я сохраню ее тайну, никому не скажу о ней — даже родителям и брату. Я поклялась и побежала домой, голова моя кружилась. Я взяла на кухне хлеба и намазала на него немного масла; отрезала кусок сыра от скудного пайка; нашла яблоко и положила все это в корзину. Потом сказала маме, что иду за дикими ирисами, которые цвели в это время года. Она удивилась моей кипучей энергии и велела не заходить далеко. Я побежала к амбару, незаметно проскользнула в него и отдала Моник еду. Она жадно съела половину и сказала, что остальное должна растянуть на два дня. Ее беспокоили крысы, и она положила остатки еды под старый горшок. Я пообещала ей вернуться как можно скорее и принести еще еды. Я спросила, не нужно ли ей еще что-нибудь. Моник ответила, что, хотя днем тепло, по ночам ее мучает холод — и потому она не может спать. На ней было только хлопчатобумажное платье и кардиган, и еще имелось тонкое серое одеяло. «Тебе нужно пальто, — сказала я, — настоящее теплое пальто… — И тут меня осенило. — Я принесу тебе свое, завтра, ближе к вечеру. А теперь лучше пойду, а то родители спохватятся». Я поцеловала ее в щеку и ушла.