– Может, тебе стоит поменять работу?

– А может, мне стоит поменять жизнь? – Он меряет меня колючим взглядом.

Я начинаю бормотать оправдания, мол, я не имел в виду…

– Вот и заткнись.

Мы входим в квартиру, и я не сразу понимаю, отчего вдруг появляется смутное беспокойство и некий дискомфорт. Лишь спустя некоторое время доходит: тишина. Неестественная, абсолютная, такая густая, что хочется вспороть ее ножом… Будто остановилось время.

– Проходи, чего встал как памятник? – Его слова тонут в пучине безмолвия.

– А где шум? – кисло спрашиваю я, передернувшись от застарелой фобии.

– Снаружи остался.

– Стеклопакеты?

– Не только. – Зажав в зубах зажженную сигарету, Кирилл разливает по рюмкам коньяк. – Пробковые стены, потолок. Ремонт со звукоизоляцией. Нравится?

Я поеживаюсь.

– Здесь как… в могиле.

– Не знаю, – тихо говорит он, – я там не был. Лишние звуки меня раздражают. Ужасно… На. – Он бросает мне вскрытую пачку «Мальборо».

Я озираюсь по сторонам. Комната обставлена довольно просто, без вычурности. Ничего лишнего. Но в каждой вещи: кожаных креслах, низком овальном столике со стеклянной поверхностью, увенчанной массивной пепельницей в виде дубового листа, модных светильниках в виде канцелярских ламп, растыканных по разным углам потолка и комнаты, – ощущается определенный стиль, скромно намекающий на ее стоимость, с трудом соизмеримую с моей фельдшерской зарплатой.

Он откидывается на сцинку кресла, полузакрыв глаза, делает пару затяжек и неожиданно произносит:

– Когда в интернате жил – такой дурдом по ночам. Кто. кашляет, кто дрочит, кто мать зовет… Десять пацанов в палате. Я тогда мечтал, что когда-нибудь у меня будет своя отдельная квартира на последнем этаже. Чтобы никого не видеть и не слышать…

– Я не знал, что ты рос в интернате.

– Естественно. Я тебе не говорил.

– А твои родители? Умерли?

– Мать, может, и жива. А может, нет. Понятия не имею. Мне на это как-то начхать. Последний раз видел ее лет двадцать назад. А трезвой ни разу. Может, и жива. – Он открывает глаза, обводит стены странным, стынущим взглядом. – Такие обычно долго живут… А вот бабушка рано умерла. Или мне так казалось, оттого что маленьким был? Но я ее помню. Она пекла пироги. Такие пироги… До сих пор ощущаю их вкус. Знаешь, если бы встретил женщину, которая печет такие пироги, сразу бы женился. Честное слово. Но таких сейчас нет. Немодно… Давай выпьем, брат. За что?

– За здоровье, – отвечаю я недоуменно.

– Точно. А еще за дружбу. За настоящую мужскую дружбу, какой почти не осталось на свете. Думаешь, я той шлюхе больницу из жалости оплатил? Или меня совесть заела? Нет, брат. Мои ум, честь и совесть давно проданы чужим дядям. Наша дружба – это единственное, что они не смогли ни купить, ни отнять. Это последнее, чем я дорожу в своей поганой, никчемной жизни. Остальное – тьфу. – Сморщившись, он натурально сплюнул в пепельницу. – Дерьмо. Давай еще по одной.

Мне не хочется возражать. После пары рюмок наступает оцепенение. У Кирилла, наоборот, глаза начинают возбужденно блестеть, тонкие, ухоженные не хуже, чем у хирурга или музыканта, пальцы нервно скрябают по полированной поверхности столика.

– Может, и правда, – говорит он с непонятной усмешкой, – плюнуть на все, взять эту шлюху, когда прочухается, и махнуть куда глаза глядят… Я ее видел. Аппетитная девочка. Жаль. Лучше б на старуху какую наехал. Убийца и блудница. Классика.

Внезапно Кирилл вскакивает и мечется по комнате из угла в угол, словно загнанный в клетку зверь.

– Я ведь говорил ему! Маленький придурок! Предупреждал ведь! Как чувствовал…

Он двинул кулаком по стеклянной столешнице, по виду достаточно хрупкой, чтобы ожидать обиженного разбитого звона или хотя бы трещины. Но ничего не произошло. И меня снова настигло ощущение, что я попал в ирреальный мир, построенный в одной отдельно взятой квартире…

– О чем ты?

– О том… Ты что думаешь, это ограбление?!.Тогда ты полный идиот.

– А ты думаешь, это как-то связано с его журналистской деятельностью?

– Как-то связано… Я не думаю, я просто знаю! Это моя работа – знать. Все и про всех. Это предупреждение. Не ему – остальным. Тем, кто гораздо выше. А его выбрали как пушечное мясо, пешку… Как всех нас когда-то. Просто я не ожидал, что все так серьезно. Но все равно я не смог бы ничего сделать. Я застрял где-то посередине между ними и нами… – Он налил еще и залпом опрокинул.

Огонь в его глазах, то ли дьявольский, то ли безумный, разгорался все сильнее. Кажется, он стремится выплеснуть все, скопившееся за время осторожного длительного молчания.

– Как там, «последний довод королей»? Да, они – корольки, а мы – пешки. И нас можно бить, ломать, топтать гусеницами танков, посылать под пули, рвать на части бомбами! Со временем я мог бы стать одним из них, тех, кто заказывает эту чертову музыку… Но я устал плясать под нее… А там, – он снова ткнул пальцем в потолок; – любят таких, как я. Без корней, принципов, привязанностей… «Поменять работу…» Да, я могу ее сменить. На ящик в два квадрата…

Огурец прав: нас нет. Мы все – ходячие мертвецы. И он, и я, и ты. Думаешь, ты сумеешь стать таким, как они? – Он кивает на копошащуюся внизу жизнь. – Работать, трахаться, плодить детей? Черта с два! Мы не нужны им. Мы – прокаженные. Мы лишь существуем. Параллельно. Как эти чертовы стрелки на одном часовом поле. Но рано или поздно кому-то станет душно и тесно в этом дерьме…

Он содрал часы с запястья, шмякнул их об пол, с размаху наступил каблуком. Раздалось обиженное «хрясь».

– Ты что, спятил? – Оттолкнув Кирилла, я поднимаю часы. По круглому стеклу прошла рваная трещина, раскроив его на неравные дольки. Маленький циферблат встал. А стрелка большого упрямо продолжала отсчитывать вечность.

Хлопнула дверь. Это Кирилл куда-то исчез из комнаты. Может, проблюется и придет в себя?

Я подхожу к окну. Далеко внизу продолжает свое параллельное существование шумный город. Но я этого не слышу. Лишь наблюдаю с высоты пятнадцати этажей за беспорядочной сутолокой крохотных существ…

Перед моими глазами из недр сознания всплывают больной старик, идущий на смерть, и рано повзрослевший мальчик по имени Малик… И Огурец. Наша последняя встреча. Тот молчаливый взмах рукой, словно приглашение или прощание…

Неужели он чувствовал? Или знал?!

Тишина становится невыносимой. Внезапно я испытываю непреодолимое желание пробить это дьявольское стекло и шагнуть навстречу головокружительной агонии жизни. Словно кто-то манит меня за собой. Я в ужасе отскакиваю, ощутив, как взмокли подмышки.

– Что, высоко?

Оборачиваюсь, переводя дух. Передо мной стоит Кирилл. В руке – снайперка.

– Ни хрена себе… Откуда?!

– Нравится? – Его бледное лицо искажает кривая ухмылка. – Это и есть моя работа. Вызывает высокий начальник и говорит: «Появился плохой парень. Бяка. Представляет угрозу государству, демократии в целом и одному хорошему человеку в частности. Его надо уничтожить». Я отвечаю: «Есть».

– Ты… что, шутишь?

– Конечно. – Он подмигивает мне. – «И вечный бой, покой нам только снится…» Так, кажется?

Он рывком рванул на себя оконную раму. Ветер ударил в лицо и грудь. Продымленный московский ветер…

– Я сам объявил им войну! Свой собственный джихад! – кричит Кирилл, выставляя дуло в. окно.

– Хватит! – Я дергаю его за плечо. – Дурацкая шутка…

– Заткнись. Не учи ученого.

– Я и не знал, что ты такой дурной, когда пьяный. Сам же говорил: с оружием не шутят. Забыл? Сотрудник органов…

– Спецслужб, – поправляет Кирилл. – Ты много чего не знал. И лучше тебе оставаться в счастливом неведении. Тебе и всем вам… Иначе будет очень страшно. Оно приближается, наше светлое будущее… Слышишь, как грохочут сапоги?

– Перестань, пожалуйста. – Я пытаюсь его урезонить, но он отталкивает меня плечом.

– Я пошутил. – Он повернул ко мне поллица. – Я не отвечаю: «Есть». Так говорят только в старом добром кино. Лично я просто молча забираю бабки.

Ого, кто прибыл. Сосед сверху. Уже на «мерсе». Повышение, что ли, получил? Хорошо, видно, защищает родное отечество от таких, как Сашка. Вот только вас, козявки, никто не станет спасать, даже подыхай вы у всех на глазах. Но знаешь что? Жизнь, как и смерть, у каждого своя. Вот только кровь одного цвета…

Я отхожу от окна. Меня угнетает этот пьяный бред. Но, зная дурной нрав друга, решаю с ним не спорить. Как бы хуже не вышло. А так – сам уймется. Я хочу уйти, но не могу. Не могу оставить его сейчас в этом странном состоянии почти буйного помешательства, как не мог когда-то бросить Дениса… И пока я лихорадочно размышляю, как образумить Кирилла, вдруг слышу сквозь его злобное бормотание тихий щелчок…

– А вот сейчас я говорю: «Есть».

– Что «есть»?

– Попал, – спокойно констатирует Кирилл, обернувшись. – А ты думал – промахнусь?

– Ты чё, – шепчу я, преодолевая нежданную ватность ног, подползаю к окну. Внизу образовывается копошащаяся кучка.

– Вот такими они и видят нас сверху. Те, кто заказывает музыку войны. Ничего, я и до них доберусь. Я им не Сашка… Он хотел сказать правду? Я ее покажу!

– Что ты наделал? – Я хочу крикнуть, но голос куда-то подевался. Остался лишь свистящий шепот. – Сию минуту закрой окно, отойди…

– Да пошел ты! – Он отталкивает меня. Я цепляюсь за него, впервые в полной мере осознав смысл выражения «не на жизнь, а на смерть». Он бьет меня прикладом в лицо, и я, потеряв равновесие, сваливаюсь вниз, увлекая за собой столик. На голову осыпается битое стекло. Я вижу, как Кирилл снова спускает курок…

Человеческий муравейник рассыпается в разные стороны. Теперь – это паника. Люди бегут, давя друг друга.

– Дерьмо! – орет Кирилл. – Вы все – тупое стадо, достойное своих пастухов! Потому и живем в таком дерьме! Ненавижу! Вы все сдохнете, сдохнете!

Я бью его пепельницей по затылку, вырываю снайперку. Он падает в кресло, продолжая выкрикивать ругательства, безумно вращая глазами, брызгая слюной. Внизу раздается истошный вой милицейских сирен. Люди показывают на наше окно.