– А из окна-то почему бросался? – допытывается дотошный Виктор Степаныч. – Должна же быть причина.

– Черт его знает! Я вам так скажу. – Анатолий выдерживает многозначительную паузу. – Знал бы я, чем все кончится, сам бы на тот «мерс» прыгнул. А то кручу баранку днем и ночью за копейки…

Неожиданно мне вспоминается Гарик. Но не таким, каким я видел его в последний раз, а настоящим. Каким он отчаянно пытался, но так и не смог стать вновь. А иным быть не захотел.

Но я молчу. Что теперь говорить?

– Да-а, – вздыхает Виктор Степаныч. – Жизнь сегодня нелегкая. И все-таки надо жить. Всему назло. Надо жить, ребята, и верить, что, если не сладилось сегодня, обязательно получится завтра.

– Когда завтра-то, на пенсии? – ворчит Анатолий. – Мне тогда, если потяну, кроме горчичников на задницу, ничего не будет надо. Это только в западных фильмах деды с бабками путешествуют да трахаются. Ты у нас таких пенсионеров видал?

– А вот видел! – торжественно восклицает Виктор Степаныч. – На прошлой неделе. Та смена одного привезла с сердечным приступом. И где, думаете, его прихватило? У любовницы во время, извините, полового акта. Ребята рассказывали: в паспорт глянули – семьдесят пять деду! Ну, говорят, дедуль, поспокойнее надо в вашем возрасте. А он им: «В каком таком возрасте? Мой отец в семьдесят шесть четвертый раз женился и шестого сына родил».

– Ни фига себе! – присвистывает Анатолий.

– Значит, – подвожу итог, – у нас все еще только начинается.

7

На следующий адрес едва пробрались по узкому аппендиксу асфальта, заставленному вкривь и вкось разномастной гордостью отечественного автостроения. К самому подъезду пятиэтажки подъехать не удалось, и оставшиеся пару десятков метров чапали пешком, хрумкая крошевом последнего льда.

В проходной комнате на диване – высохший, как бамбук, старик, цветом лица неотличимый от изжелта-серого пледа, укутывающего его ноги. Дышит тяжело, с присвистом и хрипом, время от времени отхаркивая, в приступе удушливого кашля, черную слизь отработавших свое останков умирающего организма. Рядом две женщины. Пожилая, в линялом халате, с печатью хронической усталости на угасшем лице. Вторая, около тридцати, молодая копия матери, худая, анемичная, слегка растрепанная, с темными мешками под небрежно подкрашенными глазами, в облегающих штанах с дурацким названием «лосины» и вытянутом домашнем свитере. Несмотря на приоткрытое окно, квартира насквозь пропиталась тяжелым запахом лекарств, человеческих испражнений и тем неуловимым, что я научился безошибочно определять, будучи там, – дыханием близкой смерти…

– Он снова терял сознание, – нервно тиская краешек пояса халата, то сворачивая его в улитку, то раскручивая обратно, говорит пожилая. – У него постояннее боли… – Ее сморщенные пальцы так похожи на мамины…

Виктор Степанович меряет старику давление, листает выписку из медкарты и удрученно разводит пухлыми ладошками:

– Что ж вы хотите, в его возрасте? Сейчас сделаю укол, а завтра, как обычно, ждите медсестру…

– Можно вас на секундочку… – Женщина, та, что старше, увлекает нас в коридор и переходит на горячий сбивчивый шепот: – Он все знает, что рак в последней стадии, что умирает… Мы с дочкой сидели около него сколько могли. Но больше на работе дней не дают… Вы же понимаете, что значит в наше время потерять работу… Папа почти не встает. Он не сможет сам открыть дверь медсестре. Он хочет, чтобы его положили в больницу. Но его не берут. Пожалуйста, я вас очень прошу. Он же ветеран… И награды есть…

Она переводит взгляд с Виктора Степаныча на меня поочередно. Отчаянный, умоляющий взгляд измученного страданием, загнанного в угол существа. Женщины… Я не мог выносить его там. Я не могу его вынести сейчас… Молодая смотрит в окно. В напряженной ломаной линии ее острых плеч, тонком стриженом затылке сквозит молчаливое негодование. Малодушно опускаю глаза, изучая рассохшийся почерневший паркет.

– Уважаемая, – прислонив ладони к сердцу, проникновенно, как актер на сцене, вещает Виктор Степаныч, – я вас очень хорошо понимаю, поверьте. Но и вы нас поймите. Ни одна больница не возьмет… Мы лишь понапрасну прокатаемся…

– Пожалуйста, пожалуйста… – Она достает из кармана бумажки и сует их в руки мне и Виктору Степанычу. Я понимаю, что это деньги.

– Черт побери, – раздается из комнаты скрипучий голос старика. – Я прошел всю. Отечественную, дошел до Берлина, неужели я не могу умереть по-человечески, в больнице…

– Н-ну… – неуверенно тянет Виктор Степаныч.

– Довольно, – встреваю я, выхватывая смятые купюры из рук Виктора Степаныча. Я больше не в силах терпеть этот кошмарный фарс. – Возьмите. – Я всовываю все деньги обратно в карман ее халата и выпаливаю в побагровевшее от негодования лицо врача: – Я иду за носилками. И пусть только попробуют не принять…

– Спасибо вам, – шепчет женщина. Из глаз ее вешними, ручейками текут слезы, но она не замечает, продолжая жарко благодарить: – Спасибо вам, люди добрые…

Спасибо за то, что мы не обрекли ее отца, рисковавшего своей жизнью на одной из самых жестоких войн века, умирать как собаку в пустой квартире. И их самих, вряд ли бы это позволивших, – на полуголодное существование безработных. Кого нынче из господ хозяев волнует личное горе маленького человечка – наемного служащего?

– Поблагодарите лучше вашего отца, – говорю я. – За то, что выжил тогда…

– Не надо носилок, – возвышает голос старик. – Сам дойду.

– Куда ты пойдешь? – сквозь слезы восклицает женщина.

– Не реви, – сурово отрезает старик, – лучше помоги мне…

Внучка поднимает его, прислонив к диванной спинке, и дед с прерывистым вздохом опускает на пол сухие, жилистые ноги с желтыми скрюченными пальцами. Секунду он передыхает, прикрыв глаза, снова хрипло кашляет и произносит упрямо:

– Все нормально.

Я подхожу к нему. Я знаю эту боль. Ужасающую, раскаленными крючьями рвущую живой пока желудок, отдирающую от него малые части, одну за другой, заставляя истекать кровью остальные… Рак в последней стадии… Но старик не издает даже стона. С достоинством старого солдата он готовится к последнему бою. Неравному бою со смертью. Я вглядываюсь в его глаза, на удивление молодые, отливающие оливковой зеленью.

– Обопритесь на меня. – Я подставляю плечо.

Старик оценивающе смотрит на меня из-под лохматых бровей, словно оценивает, гожусь ли я на роль спутника в его последнем, самом главном пути. Затем обхватывает мое плечо, а я поддерживаю его за пояс.

Несмотря на внешнюю хлипкость, старик на удивление тяжел. Я веду его, как уводят раненых с поля боя.

Внучка обнимает и целует его в обе щеки.

– До свидания, – говорит он ей. – Заводите ребенка, не тяните. Теперь вам места будет больше…

Она опускает глаза.

– До свидания, – говорит он дочери, легко отстраняя ее и грозя скрюченным пальнем: – Не плачь, кому говорю! И не ходите, не провожайте. Мы сами…

Я чувствую ускользающее тепло его жилистой ладони на своем локте.

Мы осторожно спускаемся по ступеням. Анатолий, разбранив местных автовладельцев, сумел-таки подобраться к подъезду. Вокруг «скорой» собрался народ – бабульки, дедки. Виктор Степаныч с явным неудовольствием барабанит пальчиками: «Время…»

– Погоди минутку, – просит старик.

Мы останавливаемся. Он запрокидывает голову, скользя взглядом вверх по кирпичной стене, к единственному окну, из которого машут ему напоследок дочь и внучка. Он тоже, кивнув, приподнимает руку. В последний раз…

– Теперь везите… – И шагает в карету.

– Счастливо тебе, Ильич, – тараторят наперебой собравшиеся соседи. – До встречи…

Желтые высохшие губы старика трогает легкая усмешка.

– Не торопитесь…

В машине Виктор Степаныч дуется и недовольно бурчит:

– Давай-ка без самоуправства. Или придется тебе поискать другую бригаду.

Я молчу.

– Сам будешь потом с главным объясняться, – продолжает выговаривать Виктор Степаныч. – У нас и так показатели смертности как в чумном кордоне.

– Успокойтесь, – отвечаю я, закусывая кончик языка, чтобы не сказать чего покрепче.

В приемном нас встречает пожилая грымза в тапках и мятом халате. Как и обещал Виктор Степаныч, начинает громко возмущаться привезенным больным. Мол, и так в отделении по три трупа за ночь. Я чувствую, как во мне медленно, но верно вскипает злость.

– Слушай, ты, – я отволакиваю ее в сторону, – закрой варежку и начинай оформлять. Или, клянусь, ты здорово пожалеешь.

Она изумленно-испуганно выпучивает глаза, становясь похожей на снулую рыбу. Я ожидаю нового выплеска брани, уже в свой адрес, но грымза на удивление покорно и бесшумно идет к столу и заполняет историю болезни. Прибывшие санитары отправляют моего старика наверх. В последнюю минуту он успевает шепнуть мне:

– Спасибо.

Я заглядываю в карту. Спиридонов Игнат Назарович. Тысяча девятьсот двенадцатого года рождения.

Из ординаторской выкатывается один из санитаров, Шурик, молодой студент-четверокурсник, большой охотник до противоположного пола. Возбужденно поблескивая глазенками, потирает ладони в явном предвкушении чего-то весьма приятного.

– О, Славка! – завидев меня, радуется Шурик. – Не подежуришь за меня сегодня? Во как надо. – Он проводит ребром ладони по выпуклому кадыку, многозначительно подмигивая.

– Он же со смены, – недовольно встревает Анатолий. – Соображать надо!

– А я не к тебе обращаюсь! – парирует Шурик. – Как, Слав, выручишь?

– Ладно. Но отдашь по своему разряду.

– О чем разговор! – Шурик летит к выходу, на ходу сбрасывая халат.

Анатолий неодобрительно качает головой:

– На «мерседес», что ль, копишь?

– А что такого? – возражает уже отошедший от наших недавних разногласий Виктор Степаныч. – Лишняя копейка не помешает. Я и сам молодым не упускал возможности подработать.

– Можно подумать, ему семью кормить, – фыркает Анатолий.