Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…

– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.


Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».

Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.

И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.

После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.

На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…


– …Представляешь?

– А-а… Хорошо, – киваю я.

Мать с отцом смотрят как-то странно.

– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.

– У кого?

– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?

– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.

А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…

Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.

– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?

Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.

Я не знаю, что говорить. И надо ли.

Отец закуривает. По-моему, он и не ждет ответа. Я тоже беру сигарету. Мама смотрит с удивлением и легкой примесью осуждения: прежде я не курил. Потом тихо спрашивает, не хочу ли я спать.

– Да, пожалуй. – Я прячу сигарету в карман домашних спортивных штанов. – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, сынок.

Мама открывает форточку, чтобы выгнать горький табачный дым. А отец сидит, сгорбившись и разглядывая окурок в жилистых узловатых пальцах…

3

Я закрываю дверь в свою комнату и остаюсь наедине с собой. Впервые за два года. На стене над кроватью – цветной плакат «Спартака». Когда-то я не пропускал по телевизору ни одного матча. Письменный стол. За ним я делал уроки, готовился в институт, писал шпаргалки. А иногда стихи… Как давно это было… словно и не со мной. Я будто в чужой комнате. Вытягиваю ящик стола и почему-то оглядываюсь, точно боюсь, вдруг войдет настоящий хозяин, парнишка по имени Слава Костылев, и увидит, что я роюсь в его вещах. Тетради, толстые и тонкие. Фотографии. Ошалевший от восторга взгляд из-под щипаной челки, улыбка в тридцать три зуба – это я. Темнокудрая красотка с полными, ярко очерченными губами, томно припавшая к моему плечу, – это Ирка. В самом дальнем углу – презервативы, уже просроченные. Вишневый блокнотик. Раскрываю наугад:

Мне всего восемнадцать, или это – уже?

Мне года мои снятся в крутом вираже.

Да, пожалуй, круче не бывает… Смешно… И немного грустно. Оттого что тот милый наив давно в прошлом и больше не вернется никогда. Сейчас я не смогу срифмовать и двух строк даже под дулом пистолета.

Забрасываю детство обратно в ящик и запираю на ключ. Со стены язвительно скалится Тихонов.

Да пошел ты! – сдираю плакат, швыряю на пол, гашу свет. В незашторенном прогале тоскливо болтается огрызок луны. Блочная высотка напротив изучает меня бойницами своих окон. И месяц продолжает таращиться. Я словно чувствую между лопатками направленный пучок его света. Задергиваю занавески, но и сквозь ненадежную ткань просачиваются тусклые блики и ложатся на пол косыми четырехугольниками. Я раскладываю диван, и он оказывается аккурат напротив окна. Желтые блики скользят по клетчатому покрывалу.

«Если на крыше дома напротив притаился снайпер, я стану идеальной мишенью».

Что за бред?! Здесь нет и не может быть никакого снайпера!

Я сдираю с дивана покрывало и цепляю на окно. Я знаю, что это глупо, но делаю. Помимо воли. Как зомби. Ложусь. Ворочаюсь с боку на бок. Начинает ныть нога. Черт бы ее побрал…

«Если у него система инфракрасного видения, не помогут никакие шторы».

Я вскакиваю, задвигаю диван в правый околооконный угол. Так безопаснее.

Нет! Мне просто хочется что-то изменить. Обстановку в комнате. Зачем я лгу самому себе? Я хочу изменить себя нынешнего на себя прежнего, двухлетней давности… Вот только не знаю как…

«Война закончилась для меня!»

Бум!

Я сжимаюсь, ощетинясь, кручусь на месте, не понимая, что делать и куда прятаться. И только потом соображаю, что это всего лишь шум соседей сверху. А ворот моей футболки уже мокр и холоден от липкого пота.

Стараясь ступать как можно бесшумнее, я иду на кухню. Достаю из холодильника недопитую бутылку, отхлебываю прямо из горлышка. Глоток, второй. И слышу, как стучит мое сердце. Тише. Еще тише… За спиной отчетливые шаги. Моя правая рука делает безотчетный жест, словно пытается выхватить несуществующий автомат.

На пороге стоит мама. В темноте я слышу ее участившееся дыхание, но не различаю лица. И хорошо, потому что она не видит моего. Я прячу бутылку за спину:

– Пожалуйста, не включай свет.

Мы стоим в темноте ц слушаем, как ветер скребет по стеклу беспомощными ветками старого тополя.

– Не стоит этого делать, сынок, – произносит она тихо и мягко.

– Чего?

– Пить в одиночестве. Это не выход. – Она делает шаг, другой и гладит меня по голове, словно я все еще маленький мальчик.

– Я знаю, – охрипнув, шепчу я. – Я не буду…

Ее пальцы продолжают перебирать мои волосы. Мама, милая мамочка, если бы я мог зарыться лицом в твои теплые шершавые ладони и выплеснуть боль, и страх, и невыносимое отчаяние, скопившееся во мне… Но мои глаза, давно разъеденные горячим песчаным ветром, пусты и сухи, и внутри все выжжено и мертво, как на остывшем пепелище родного очага.


Тишина стоит мертвая, зловещая. Именно в такой тишине, в полумраке обожает подкрадываться враг. Но меня не проведешь. Я чувствую его приближение, ощущаю его запах – сладковатую дурь гашиша, вонь пропотевшего тела, немытых ног. Я собираюсь в комок, нащупываю под подушкой автомат. Оконная створка бесшумно открывается…

Он ступает на подоконник, мой враг. Один, за ним второй. Они все-таки нашли меня. Я вижу их полусгнившие лица, изъеденные зеленоватыми трупными язвами и жирными белыми червями. Я выхватываю свой «АК», жму на спусковой крючок в положении «очередь», давлю изо всей силы, чтобы убить их во второй раз. Но они не падают. Они спрыгивают с подоконника и начинают окружать меня, оскалив в сатанинских усмешках желтые зубы, выблевывая тухлые внутренности, протягивая костлявые руки со свисающими оплетками кожи и клоками камуфляжа.