— Это не по-большевистски! Красный командир не имеет права!

— Не отвлекаться! — в голосе Ионы прозвучали строгие нотки, и тут же тоном ниже прорвалось сожаление. — Надо же, такой боевой командир, а комиссар — зануда занудой!

Но, очевидно, командир был не из тех, кого можно брать голыми руками. Он сначала пытался спорить, доказывать свою правоту, но потом широко улыбнулся, призывая к примирению, и разбросал в стороны руки, будто намереваясь тотчас обнять Голуба. Иными словами, валял дурака. Комиссар отскочил и зашипел рассерженной кошкой; повернулся спиной и на ходу бросил:

— Сообщу! В штаб! Самоуправство!

Гойда лишь сплюнул ему вслед длинным плевком, как сплевывают уличные мальчишки. Занимавшиеся изучением винтовки красноармейцы только услышали:

— А, баба с возу…

Но не отвлекаться им сегодня не удавалось, потому что некоторое время спустя вернулись гойдовские посланники. Оживленные, говорящие наперебой, они сбрасывали к ногам командира какие-то тюки. Красноармейцы подошли поближе: чего здесь только не было! Сапоги, даже с первого взгляда, высокого качества; отличного сукна офицерские шинели, правда, отнюдь не красноармейские; гимнастерки; теплое белье. Видно, "гойдовцы" вскрыли склад с военным обмундированием.

— Одним ударом решили все проблемы снабжения, — не скрывал радости молодой командир. — Теперь и новичков оденем, и прохудившееся обмундирование заменим, и про запас ещё останется. Конечно, можно было бы не трогать этот вагон, пусть бы так и стоял себе на путях! Не нам же прислали, деникинцам. А пока штабные бы раскачались, либо бандиты налетели, разобрали, либо местные жители попользовались…

Видимо, этими словами Гойда успокаивал самого себя, что упреки комиссара необоснованны.

Через толпу протолкался красноармеец лет сорока, плотный, с седыми висками и полным добродушным лицом. Он бросился щупать привезенное обмундирование, время от времени восхищенно вскрикивая:

— Ах, мои дорогие, ах, удружили!

Конники спешились и добродушно посмеивались:

— Что, дядя Архип, теперь есть во что народ одеть? А то истосковался вконец: одежка прохудилась, подметки отваливаются!

— Коваленко! — кричал через головы дядя Архип. — А сапоги-то первый сорт, офицерские! Кто говорил, завхоз без хозяйства? — он передразнил невидимого Коваленко. — А Дмитращук меня старым куркулем обзывал, я все помню.

Красноармейцы смеялись.

— Теперь дядя Архип зазнается: нужным человеком стал! — радовался вместе со всеми Андрей Гойда.

Бойцы подходили, наклонялись над тюками, щупали ткань, трогали сапоги, потирали руки. Лишь один человек не участвовал в общей радости, — комиссар Голуб. Он стоял поодаль воплощенным осуждением, скрестив руки на груди.

Ян внимательно посмотрел на него и вдруг увидел, что комиссар окружен чем-то вроде ореола. Но не таким, как на иконах лики святых, а багровым, с черными сполохами. "Мерещится, — подумал парень, — от усталости что-то с глазами сделалось!" Он сморгнул. Ореол не исчез, а продолжал колебаться вокруг фигуры и вспыхивать черными языками: опасно, опасно!

К сожалению, кроме Поплавского, никто в отряде этого не видел.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Герасим правил лошадьми и оттого сидел спиной к товарищам. В другое время он весь бы извертелся, прислушиваясь к их разговорам, и завидовал бы, что они общаются между собой без него. Но сейчас рядом с ним сидела Катерина, любимица и заноза смолянских жинок.

Общительная, незлобливая певунья — многие женщины хотели быть её подругами, но ещё больше они опасались взглядов своих чоловиков на строгую красавицу-вдову. Да, строгую!

Впервые за четыре года вдовства позволила она себе поднять глаза на постороннего мужчину. А как подняла, так и не смогла опустить, так и утонула в синих, морем просоленных глазах матроса.

В тот день приезда циркачей будто бес в неё вселился: толкал, тормошил — иди, делай что-нибудь, а то так и пропадешь в одиночестве. Пошла, закрыв глаза, а вон как все обернулось! Как силен, как ловок её коханый! Стыдно теперь признаваться Катре, что выходила она замуж за своего Миколу без любви. Пожалела худенького, без памяти влюбленного в неё хлопца. Да и будущий свекор, человек селянами любимый и уважаемый, не выдержал, вмешался: смилуйся, Катерина, чахнет по тебе сын! Он хороший, добрый, ты его полюбишь! Не успела она полюбить Миколу — погиб на войне, недолго радовался семейной жизни. Жалела тогда вдова молодая, да и старики горевали, что не оставил Микола после себя сынка. А сейчас думала, что, может, оно и к лучшему. Куда бы она одна, с ребенком, в такую лихую годину!

Под мерный стук колес хорошо думалось и Герасиму. Он ещё не сказал Катерине — все некогда было, — что везет свою ладушку к родителям в Мариуполь. Если доберутся, конечно. Там они свадьбу сыграют, чтобы все было по-людски. Мать, небось, уже и надежду потеряла увидеть в доме невестку да внуков!..

Герасим скосил глаза на прижавшуюся к его плечу Катерину. Та поймала его взгляд и тихонько запела: "Цвите терен, цвите ясный, тай цвит опадае…" Сидящие в тачанке примолкли. Слов никто не знал, но песня казалась такой знакомой, родной, навевала грусть и уводила куда-то… Поручик слегка приник к Ольге: она поддерживала его за плечи, оберегая от толчков избитое тело. Ему вдруг, к великому стыду своему, захотелось плакать: в последнее время судьба бросала его то вверх, то вниз — от отчаяния к надежде, — и, видимо, под напором жизненной стихии давала трещину его прежде такая закаленная воля. Душа требовала передышки, потому сейчас, в эту минуту, ему не нужно было ничего другого, кроме присутствия рядом этой необыкновенной девушки; хотелось просто ехать и ехать неизвестно куда под эту прекрасную украинскую песню…

А в сердце Ольги потихоньку вливалась умиротворенность и, пусть кратковременный, но покой. Это было тем более странно, что впереди у неё не было ничего определенного. Жива ли, здорова ли ничего не ведающая о ней тетка? Пока Ольга ехала в никуда, и каждый час, каждую минуту неутомимая ткачиха-жизнь плела и плела невидимые нити от неё к Катерине и Герасиму, к обоим Аренским, к поручику, затихшему у её руки.

Аренский старался не смотреть на прелестное, бледное лицо княжны, но не мог вопреки всему оторвать от неё взгляда. Что с ним творится: недавно похоронил Наташу, а уже опять влюбился. Как мальчишка! "В отцы ей годишься, — укорял он себя и тут же возражал, — какие отцы, всего пятнадцать лет разницы между ними, ровесница Наташи! Только на этот раз не суждено взаимности дождаться. Есть вон пошустрее, помоложе". Аренский неприязненно глянул на Вадима. "Не такой уж он и больной, чтобы так наваливаться на бедную девочку!" А вслух спросил:

— Послушайте, Вадим, мы ведь до сих пор так и не знаем, что случилось с вашим отрядом и как вы оказались в плену?

— Видите ли, — поручик с сожалением отодвинулся от своей сестры милосердия и осторожно выпрямился, проверяя, не ушла ли боль; поморщился болело по-прежнему, — когда налетела Полина, мы не были застигнуты врасплох, но уж очень силы были неравны. Приблизительно, один к четырем.

— Трудновато вам пришлось, — прокомментировал внимательно слушавший Алька.

— И не говори! — поручик горестно вздохнул. — Полковника убили сразу. Почему-то таких настоящих героев бог забирает к себе в первую очередь. К тому же, мы возвращались из рейда, и патронов у нас оставалось совсем мало. Но я отомстил за Алексея Викторовича: две обоймы расстрелял — а стреляю я не очень плохо, — пока меня схватили. Как-то, знаете, увлекся, не оставил для себя последний патрон.

— Ну и слава богу, — успокоил его Аренский, — значит, рано ещё вам о смерти думать, недаром же судьба послала нас на выручку.

Все помолчали. Тачанка подпрыгнула на ухабе, и Зацепин болезненно крякнул. Сдерживая стон, он вдруг сказал:

— Александр Трофимович Овчаренко…

Ольга вздрогнула.

— Что с вами, Вадим?

— Привыкаю к своему новому имени.

— Наталья Сергеевна Соловьева, — медленно, как ученица начальной школы, выговорила Ольга.

— Это, Оленька, не повод для шуток, — рассердился директор труппы, он же силовой акробат. — Если нам до сих пор везло, вовсе не значит, что нашими легендами не придется пользоваться. Все, как говорится, под богом ходим! Может, эти документы вам жизнь спасут. Впрочем, аристократы всегда вели себя легкомысленно. Вон и власть проморгали: рабочие и крестьяне проворнее оказались. Упустили от века свое, поручик!

— Ну, это пока неизвестно. Идут бои…

— Известно, батенька, известно! В конце концов они все равно победят. Что вы хотите, весь народ поднялся!

— Вы сказали: они. К кому же вы себя причисляете?

— К славному племени бродячих артистов.

Аренский улыбнулся.

— Я уже говорил своим товарищам: искусство — внеклассово. Взять хотя бы нашу столь причудливо сложившуюся труппу: Оленька — княжна, Герасим мещанин, Катерина — крестьянка. А мы с Алькой просто — циркачи. От роду.

— Нет, милейший, тут у вас явная прореха: почему это циркач неизвестно кто? Передергиваете, каждый имеет свое происхождение.

— Да ни к чему нам оно! Это в обычной жизни нужно происхождение, для торжества социального неравенства. Повесил на всех таблички, как в музее, и дальше своей черты следовать не моги. А в цирке вы будете таким, как все, циркачом!

— Хорошо, я согласен. Вот только мать проведаю, и можете мной располагать.

— Иронизируете?

— Отнюдь. Новая власть, верно, создаст свою армию, старые кадровые офицеры ей вряд ли понадобятся. Остается одна дорога — в цирк!

— Зря вы так: кто бы к власти ни пришел, рано или поздно уйдет, а цирк будет жить и при тех, и при других. Как говорится, аре лонга, вита брэвис.