— Вот и славно. Нам ведь, милая Оленька, придется как следует за жизнь побороться. Сможете подняться над чувством превосходства, присущим вашему классу, над изнеженностью, присущей вашему полу, — станете нашим товарищем безо всяких скидок. А выживем, тогда и станем ваш путь розами устилать!

Ольга почувствовала в словах Аренского скрытое раздражение.

— Я сделала что-нибудь не так?

Артист смутился.

— Все так… Просто я увидел, как на вас смотрели… это офицерье. Даже подчеркнуто серенькое платьице не может скрыть вашу красоту… Ох, как говаривал наш директор цирка: селезенкой предчувствую грядущие неприятности!

Солнце на поляне стало припекать. На ветке запела какая-то желто-синяя пичужка. Невдалеке бурлил и журчал весенний ручей: снег стремительно таял, с веток оглушительно срывались вниз комья снега. Неугомонный Алька с удовольствием лазил по кустам, трещал сучьями, как молодой медведь, таскал и складывал на поляне хворост. Ольга решила воспользоваться передышкой и простирнуть злополучное серенькое платьице. Все-таки Агнесса свою госпожу явно недооценивала: даже стирать одежду княжна научилась! Аренский, глядя на розовое французское мыло в её руке, без слов вытащил из мешка другое серый, похожий на булыжник, кусок. Алька ещё раньше отыскал в вещах Наташи фланелевое в крупную клетку платье и предложил его Ольге. Он неправильно истолковал её нерешительность, просто ей никогда прежде не доводилось носить чужие вещи, — и стал горячо доказывать:

— Ты не думай, оно выстиранное. Наташа была ужасной чистюлей!

Теперь Алька на вытянутых руках держал старый цирковой занавес, за которым Ольга умывалась и переодевалась. Заодно она сменила прическу заплела волосы в одну косу, а когда вышла, повергла мужчин в состояние, близкое к шоковому: так она была хороша и по-домашнему уютна. Совсем другая в этом девчачьем платье с накинутым на плечи полушубком, — никто бы не дал ей сейчас больше шестнадцати лет.

Серые с зеленой искрой глаза её красиво оттенялись свежей после холодного умывания бело-розовой кожей. Аренский давно отметил про себя это розовое свечение её лица. Ольга легко бледнела в минуты переживаний и душевных волнений, а когда успокаивалась, лицо опять нежно розовело. А губы!.. Верхняя — потоньше, а нижняя — полная, цвета спелой вишни, наводила на мысль о поцелуе. Удлиненное аристократическое лицо обрамлялось светло-пепельными волосами. Аренский безоговорочно признавал её красавицей, хотя ценители классической красоты могли бы с ним поспорить.

Ольга пошла с платьем к ручью, а мужчины смотрели ей вслед.

"Какая талия! — думал Василий Ильич. — Можно охватить двумя пальцами. И как ловко сидит на ней Наташино платье: вот только в груди, пожалуй, тесновато…"

"Все же и среди аристократок неплохие женщины встречаются! — размышлял и Герасим. — Ее бы на парное молочко, да на сметанку, откормить, — глядишь, и вовсе красавицей стала бы!"

Они молчали, пока не заговорил Алька. Он внимательно посмотрел прежде на одного, потом на другого — те на его изучающие взгляды не реагировали и своим мальчишеским умом определил: "Втрескались. Оба!" Потому и сказал подчеркнуто безразлично.

— А вообще Олька молодец, да? По виду и не скажешь, что она такое умеет! Вы бы её ещё борьбе научили, чтобы она без оружия даже защищаться могла. Тогда ей никто не будет страшен: ни белые, ни красные!

Мужчины наконец очнулись от созерцания уходящей Ольги и переглянулись. Аренский строго сказал:

— Опять ты, Алька, фамильярничаешь! Какая она тебе Олька?

— Чего ж это, я её тетей Олей стану звать? Она всего на шесть лет меня старше, если хотите знать, когда я вырасту, вполне смогу на ней жениться!

— Ну и самоуверенный шкет! — возмутился Герасим. — Мне в твои годы такое бы и в голову не пришло.

— Вот потому вы только и умеете что смотреть да попусту вздыхать.

Аренский щелкнул сына по лбу.

— Опять наглеешь!.. Но идея твоя хороша: пожалуй, научим мы Ольгу кое-каким приемчикам — не только для защиты, а чтобы и в работе использовать могла: здорового мужика, например, через плечо бросить, публику повеселить… Словом, сделаем клоуном на все руки!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

После обеда Иван зашел к Янеку и вкратце рассказал ему о событиях в замке.

— Юлия что-то притихла. Я её осторожно порасспрашивал обо всем; говорит, что ничего не помнит, но, может, пакость какую замышляет? Пан Зигмунд завтра должен приехать, уж он раздаст всем сестрам по серьгам. Доктор Вальтер обследовал умершего Епифана и поставил диагноз: разрыв сердца. Поудивлялся вслух: чего это вдруг покойный, что раньше не знал и где у него сердце, вдруг от разрыва сердца помер? Но поскольку все признаки налицо, решил, что, значит, так богу угодно. Сегодня похоронят.

Иван испытующе глянул на Яна:

— А как ты, вообще? Совесть не мучает? Вроде бы человека убил!

— Я думал об этом, — Ян вздохнул и пожал плечами, — но почему-то никакой жалости или раскаяния не чувствую. Может, потому что не рукой убил? Да и вдруг это вовсе не я?

— Как это? Ты же сам говорил…

— Говорил… Так Епифан же нелюдь, кат. Богу, думаю, противен был, вот он через меня его и покарал. Ты бы на висевшую Беату посмотрел, и у тебя бы жалость пропала.

— У меня жалости и нет, я просто хотел узнать твое мнение, а оказалось, что у тебя на этот счет целая теория.

— Не пойму, Иван, почему, когда я с тобой разговариваю, мне всегда хочется тебе плохое сказать. Может, обидеть даже… Ты всегда говоришь свысока, как наш хуторской куркуль Опанасенко. Так тот хоть богатый, власть имеет, а ты? Служишь своим врагам, убийце матери, вместо того, чтобы отомстить. Это я должен тебя презирать!

Иван в ярости схватил его за плечо и рывком развернул лицом к себе:

— Ты! Да я тебя…

Ян немигающе посмотрел ему в глаза.

— В гляделки хочешь поиграть? Давай, попробуем!

Боль, словно беря разбег, начала мелко пульсировать в мозгу Ивана.

— Ну-ну! Ты это брось! Здесь мне с тобой и тягаться не резон.

Он помолчал, но, видно, случившееся не давало ему покоя, а граф Головин привык все расставлять по местам и, как хороший коллекционер, снабжать соответствующими ярлыками. Ян как явление упорно выбивался из этого ряда; его слова о том, что смотрит на него свысока, граф объяснил просто: я хочу сделать, как лучше, а этот деревенский недоросль не понимает своего счастья.

— Вот скажи, Ян, как ты думаешь распорядиться даром, что послал тебе господь: другим во благо или себе в развлечение?

— Ты, Иван, как наш батюшка вещаешь! Чего это я все время должен думать, как да что? Или мне этот дар в торбе носить? — Ян понизил голос. — Честно тебе скажу: хочу маленько Юлию проучить, уж больно она заносится, пся крев, то да се! Если она и тебе нравится, могу подсобить.

— Ах ты, сопляк! — рассердился Иван и даже рука его дернулась от желания дать затрещину новоявленному всемогущему. — Подсобить он хочет. Все, до чего додумался, это как с паненкой развлечься!

— Ну, а что еще?

— Эх, рано к тебе все это пришло, понимаешь, рано! Мальчишка совсем. Что еще… А людям послужить ты не хочешь?

— Людям… Всем или каким-то одним? Что они мне хорошего сделали? Те, которые приютили, сам говоришь, плохие. А других я и не знаю. Служить незнакомым, кому ни попадя? А как я узнаю, что они хорошие? Молчишь. Сам не знаешь, а учишь. Я ведь тоже не лаптем щи хлебал!

Граф Головин, врач и философ, человек, считающий себя незаурядной личностью, растерялся. "Господи, — тоскливо думал он, — ну почему мы всегда просто принимали на веру высокие слова о необходимости служения людям и повторяли их восторженно, не задавая дурацких вопросов, а этот малограмотный деревенский парень спокойно поднимает руку на святая святых и ничтоже сумняшеся расшатывает храм высшей истины…" Тут, совсем некстати, скорее, от желания прервать затянувшуюся паузу, он спросил:

— Скажи, а что у тебя с Беатой? Любовь или так, голову ей морочишь?

— Вот, опять! Опять ты со мной говоришь, как священник. Разве каждая девушка в жизни — непременно любовь? У тебя ни одной не было или ты всех любил? В другой раз позови проповедь читать, сегодня недосуг мне.

— Да погоди ты!.. Ладно, прости, больше не стану тебя моралью изводить.

— И хорошо. Чего нам с тобой ссориться? Думаю, человек ты неплохой…

— Спасибо! — поклонился Иван.

— Смейся-не смейся, а я считаю, что в долгу у тебя. Выхаживал меня, чужого человека, как нянька. Носил на себе, хоть и граф.

— Издеваешься?

— Ладно, я тоже не стану тебя изводить. Только объясни мне кое-что; Юлия о Беате говорила так, как парень говорит о девушке.

— Понятно. В вашем хуторе о лесбийской любви, конечно, не слышали.

— О какой?

— Да, все равно не запомнишь, и в жизни вряд ли когда ещё встретишь. Тут тебе не древняя Греция. Зато в замке сможешь такое увидеть, что и в страшном сне не приснится.

— Ну, насчет грязного разврата нам батюшка часто говорил… Иван, а ты не объяснишь мне, как они это… любятся друг с другом?

— Так, теперь ещё и нездоровое любопытство.

— Что ты меня все виноватишь? Начал рассказывать, поманил и бросил. Ничего, докумекаю. Хочу с паненкой позабавиться? Да потому, что сейчас мой верх может быть. Она на меня, как на живую игрушку смотрит, сам же говорил. А мне, выходит, нельзя?

— Нельзя. Ты человек, а не волк!

— С волками жить — по-волчьи выть.

— Ты прямо философ!

— А ты… ты хуже Юлии! — Ян от возмущения не мог подобрать слов. — Та хоть и ставит меня ниже всякой скотины, но и не скрывает этого. Ты же, Иван, — или как там тебя, граф Головин? — меня презираешь, мол, темный, деревенский, безродный!