— Я освобождаю вас от этой клятвы, — пробормотал капуцин в умилении. — Прощаю вам всякое клятвопреступление и все грехи ваши.

— Каков этот трусишка, этот эгоист! — возразил Тарталья с презрением. — Я вовсе не забочусь о его шкуре, но знайте, мосью, что, жертвуя собой, вы меня никак не спасете, Вы сами слышали, что меня обвиняют в измене… те, которые считают меня своим сообщником, чтобы преследовать и уговорить вас выйти отсюда! Теперь мои дела не краше ваших, и я предпочту высохнуть, как камень здешних развалин, чем иметь дело со святым судилищем. Мне тюрьма не впервой; я знаю, каково в ней! Выбросьте из своей головы это бесполезное великодушие. Что касается этого монаха, то я надеюсь, что вы не вздумаете подвергать себя и меня опасности из-за того, чтобы он не проголодался и не истощал.

— Сдаваясь, я не подвергаю тебя никакой опасности; ты можешь остаться; но я не допущу страдать бедного человека, который пришел сюда…

— Чтобы съесть наш ужин! Он только о том и заботился!

— Но ведь он дядя моей милой Даниеллы, брат доброй Мариуччии и кроме того, он человек!

— Вот уж вовсе нет! — вскричал Тарталья, забывая свое мнимое уважение к духовным особам. — Разве капуцин человек? Нет, уж я не допущу, чтобы вы сдались для спасения этого тунеядца, я лучше избавлю вас от него, спровадив его отсюда, каким угодно путем!

Эти угрозы до того напугали капуцина, что он сидел на стуле, как окаменелый. Я заставил Тарталью молчать, просил монаха успокоиться и положиться на меня. Он слушал меня, как казалось, не понимая. В нем уже истощились способности волноваться и рассуждать. К тому же он так наелся макарон, в счет будущего голода, что чувствовал одну тяжесть пищеварения, засыпая за столом. Я отвел его на солому, уступив ему мое шерстяное одеяло, но он и не поблагодарил меня за эту жертву.

Когда я возвратился, Тарталья был уже спокойнее.

— Ну, мосью, — сказал он мне, — давайте-ка пообдумаем наше положение. Когда человек в беде думает, он всегда хоть немного утешится. Невозможно, чтобы Даниелла, зная, как стерегут…

— Меня более всего тревожит ее беспокойство! Она готова встать, поехать в Рим…

— Нет, ей нельзя этого сделать! Брат там и не допустит ее до этого. К тому же, если Оливия увидит, что ей опасно сказать, в каком мы положении, она скроет это от нее; зато и Оливия, и Мариуччия не будут сидеть сложа руки. И та, и другая могут съездить в Рим. Может быть, что и лорд Б… возвратился из Флоренции. Кардинал, узнавши, как перетолковали его запрещение, велит солдатам очистить парк и сады. Это продлится не более нескольких дней, и все дело в том, чтобы потерпеть это время на скудной пище.

— А разве у нас есть припасы на несколько дней?

— Разумеется. У нас есть ручные кролики, их четыре, а вдвоем можно прожить день одним кроликом.

— Но нас трое!

— Капуцин будет глодать кости; у него славные зубы, как у акулы! Кроме того, у нас есть коза!

— Бедная коза! Не лучше ли ее оставить? Она дает молоко, а молоком можно жить.

— Верно, козу оставим. Корму для нее есть вдоволь. В эту пору года то, что она выщиплет с одной стороны, подрастет с другой. Только не следует пускать ее в цветник, где она истребляет корни, которыми, кажется, можно бы питаться в случае нужды.

— Точно, я видел там дикую спаржу. Мы запретим ей вход в цветник.

— А что вы скажете, мосью, если бы вам подали иногда вертел, унизанный жареными воробьями?

— Да, это иногда бывает недурно.

— Этак, знаете, с ломтиком свиного сала на обертку. Я догадался принести порядочный кусок сала, которого нам надолго хватит. Притом мы можем ловить и диких кроликов силками, как я говорил жандарму, а здесь их всех и не переловишь.

— Я не видал ни одного, но зато здесь водятся славные крысы.

— Нет, мосью, прежде чем дойдем до этого, мы переведем всех птиц небесных.

— Но как же мы добудем их? У нас нет ни ружья, ни пороху.

— Мы наделаем себе луки да стрелы, мосью! Я мастер стрелять из лука; да и из пращи не положу на руку охулки.

— Я думаю кое о чем повернее, — сказал я ему. — Мы будем делать шпинат из крапивы; я где-то читал, что это совершенно одно и то же.

Тарталья поморщился.

— Быть может, — сказал он, — но, кажется, что я уступлю мою часть этого блюда капуцину.

Вы видите, что мы не скучали. Я помогал моему товарищу придумывать вкусные блюда, видя, что это его главная забота. Сам я заботился о том, чтобы как-нибудь выпустить из замка монаха и через него дать знать Даниелле, что я с терпением переношу свою участь и что припасов наших хватит надолго.

— Послушай, — сказал я, Тарталье, — с этим делом покончено; мы с неделю можем жить не голодая. Но зачем нам сидеть сложа руки? Не поищем ли мы подземного выхода, который, без сомнения, некогда существовал и, вероятно, до сих пор существует?

— Но дело в том, — отвечал он вздыхая, — существовал ли он когда-нибудь.

— Ведь был же выход из этих кухонь, куда ты пытался пробраться? В них входили из замка, а выходили садом, внизу terrazzone.

— Я понимаю вас, — сказал Тарталья, деятельный ум которого сразу пробуждается, как только затронешь его сметливость. — Если бы нам удалось найти выход из кухни, которую мы назвали befana, мы пришли бы к самому основанию terrazzone, между тем как жандармы стерегут нас наверху, и мы тотчас бы вошли в чащу олеандровой рощи, а из нее в кипарисовую аллею, а там на двор мызы, и Фелипоне, без сомнения, пропустил бы нас. Он славный человек, я его знаю.

— Ну?

— Ну, мы прошли бы через кухню, если бы там был выход. Но этот выход покуда неизвестен, мосью. Этот выход должен быть подземный, потому что я не слышу окриков часовых внизу у большого глухого контр-эскарпа terrazzone; это доказывает, что побег с этой стороны почитают невозможным, и потому часовых там не поставили.

— Тем более должны мы направить наши усилия на эту сторону. Стену пробить всегда можно, будь она в десять футов толщиной. А может быть, и выход отыщем; я так же, как ты, надеюсь на это.

— Так же, как я? Я не слишком на это надеюсь, хотя и слыхал, что выход был. Но вы забыли, мосью, что мудрость не столько в том, чтобы выйти из этой знаменитой betana, сколько в том, чтобы войти в нее.

— Что ж, а подвал в pianto? А твоя початая полоса решетки? А твоя английская пила, которая всегда при тебе? А наши руки, готовые работать?

— А камни, что осыпаются, мосью? А трещины, что увеличиваются, как только пошатнуть решетку?

— Велика важность! Мы подопрем чем-нибудь.

— Мы подопрем здание в сто футов вышиной, мы, вдвоем с вами?

— Да, нескольких кирпичей, смышленно подставленных достаточно, чтобы не дать обрушиться куполу Св. Петра. Теперь только девять часов; вот поднялся ветер; он заглушит шум нашей работы. Это редко случается с некоторого времени, и этим обстоятельством надо воспользоваться. Мы сегодня не ужинали, следовательно, расположены к работе, мы в прекрасном настроении духа. Неужели нам ждать, пока настанет голод, тоска, уныние?..

— Пойдем, пойдем, мосью, — вскричал Тарталья, вставая, — и пойдем с охотой, весело, по-французски!

Но, взявшись за свечу, он остановился.

— Не лучше ли пораньше лечь и сберечь свечу? Свечей нам надолго не хватит, а здесь без свечей и неприятно, и неудобно, и опасно.

— Свечей у нас также хватит на неделю, теперь дело за тем, как бы отсюда выбраться.

Когда Тарталья показал мне подпиленную решетку, я с горестью увидел, что, вынув эту решетку, мы непременно обрушили бы перемычку окна, а как знать, где остановилось бы это разрушение в здании, более пятидесяти лет остающемся в запустении?

Однако, рассмотрев повнимательнее, я убедился, что, подставив груду кирпичей под средину перемычки и подперев нижние ее части двумя каменными шарами, которые когда-то служили украшением, а теперь валялись в терновнике, можно было вынуть решетку без опасения и пролезть в оставшееся отверстие слухового окна.

Приняв все меры предосторожности и собрав нужные материалы, мы приступили к работе. Плеяды были у нас над самой головой, то есть было около полуночи, когда мы вынули без несчастного случая обе перекладины решетки, и пред нами открылось отверстие, в которое мы могли пролезть. Но мы устали, нам было жарко, и Тарталья не решался отважиться на приключение. Он чувствовал головокружение, ему казалось, что земля колебалась у него под ногами, и он упросил меня подождать до завтра.

— Если до завтрашнего утра ничего не обрушится, я клянусь вам, — сказал он, — что буду весел, как дрозд, и спущусь туда, насвистывая качучу.

Я уступил его просьбе, и через час мы уже спали, несмотря на перекличку часовых вокруг наших стен и на бивачные огни, которые бросали красный отблеск на камни террасы казино.

Глава XXVII

22 апреля. Мондрагоне.


Вчера утром мы плотно позавтракали, несмотря на мои советы быть умеренным и благоразумным, Тарталья страстно любит поесть. Приготовить хорошее блюдо и съесть свою долю — для него первостепенное наслаждение, умственное и физическое. Он очень расположен к хозяйственным занятиям, и его любимая мечта быть дворецким в богатом доме. В ожидании этого благополучия, он очень рад распоряжаться в развалинах Мондрагоне мнимой прислугой и отдавать приказания для пользы и удовольствия своих господ. Мне кажется, что у него бывают минуты, когда он почитает меня за тень старинного папы, потому что жаждет моего одобрения с наивным усердием, и я вынужден осыпать его похвалами, казаться тронутым его стараниями, иначе он печалится и приходит в уныние.

Кажется также, что, со своей стороны, он играет свою комическую роль в намерении развеселить меня. Впрочем, это, может быть, укоренившаяся привычка выставлять себя на вид паясничаньем. Сегодня утром я застал его в цветнике с капуцином, которому он подвязал грязную тряпку, вместо кухонного фартука, и заставил его копать полевую спаржу. Он дал ему прозвище, называя его уже не братом Киприаном, a carcioffo (артишок). «Здесь нет монаха, — говорил он, — здесь чумичка, чтобы чистить зелень, щипать птицу под руководством кухмистера Тартальи, а если carcioffo не будет работать, карчоффе не дадут есть».