Кроме того, раздаются крики птиц, хотя здесь птиц меньше, чем в нашем климате. Здесь преобладает порода орлов и ястребов; мелкой певчей птицы очень мало. Итак, в хоре редко слышатся сладкие переливы певцов рощ и кустарников; раздаются только низкие тоны резких голосов, которые поют будто похоронную песнь, сами насмехаясь над ней.

Когда я слушаю этот концерт, меня преследует мысль, которая часто приходила мне на ум при таких случайных сочетаниях звуков природы. Ветер, бегущая струя, скрип двери, лай собак, крик детей, все эти фальшивые звуки производят иногда сильный и многознаменательный эффект тем самым, что подчиняются общепринятым правилам искусства. Может быть, музыканты не правы, чуждаясь их. Фальшивые, по нашим понятиям, звуки могли бы составить свою особую последовательную гамму, и если бы слух наш не был под ярмом принятых условий, мы, быть может, нашли бы выражения истинные и пригодные в диссонансах, не допускаемых правилами. К этому числу следует причислить эолову фантазию, напеваемую мне в эту минуту заржавленными флюгерами. Они плачут, стонут с такой энергией, что никакое музыкальное определение не могло бы выразить раздирающего впечатления этой разноголосицы. Когда они отдаляются от своей, так сказать, правильной темы, когда мне недостает условных знаков, чтобы передать на бумагу их исступленные вопли, тогда-то именно и оглашают они окрестность такими звуками, которые можно почесть за таинственную речь вечности.

Грустно подумать, что мы во всех наших искусствах, во всех проявлениях чувства, с такой ужасающей быстротой доходим до пределов возможного. Как живо я ощущаю это теперь, когда вместе с чувством любви проникло мне в душу сознание бесконечного! Как ясно я вижу теперь все бессилие слова, всю ограниченность душевного излияния! Я не смею перечесть то, что написал вам час тому назад, из опасения вознегодовать на себя за покушение передать вам мои ощущения. А между тем сердце мое переполнено, и меня томит потребность высказать всю свою радость ласточкам, что вьются надо мной, и ветеркам, что клонят траву на стенах развалин. Но я молчу, потому что не знаю этой речи бесконечного, которой мог бы заговорить со всем, что живет и любит во вселенной. Скуден и груб язык человека! Чем хитрее слагает он речь, желая высказать любовь свою, тем неприличнее становятся его слова. Любовь! на это есть одно только слово: люблю! Когда человек прибавит: я обожаю, он уже сам не знает, что говорит. В слове люблю заключается все, а остальное, что есть божественного, неисповедимого в этом бесплотном слиянии душ, того высказать невозможно.

При известной степени напряжения душевных ощущений, ум наш встречает препятствия, как бы порог при входе в святилище божественной жизни. Ты не пойдешь далее, сказано волне нашей земной страсти. После нескольких восклицаний, вызванных небесным упоением, ты уже ничего не в силах сказать; ты был бы божеством, если бы умел выражать шестое, духовное чувство, а ты должен остаться собой.

Солнце садится, да и так уж я не могу писать. Когда настает время нашего свидания, я охвачен невыразимым нетерпением. Вот она; я слышу, как она отворяет дверь калитки.

Это не она; это был один из тех звуков, которые я должен исследовать поодиночке, чтобы разгадать их причину. Аспидные плиты поминутно осыпаются с крыши больших казарм, что посредине двора; эти плиты, сорвавшись, скользят по крыше прежде чем упадут, и чертят по ней своими деревянными гвоздями. Она пришла поздно; я был в большом беспокойстве. Наконец она явилась, и пока накрывает на стол, я расскажу вам, в каком положении мои дела.

Оливия и Мариуччия возвратились из Рима; Даниелла медлила до семи часов, дожидаясь их, чтобы принести мне известие о результате их поездки. Лорд Б… со своим семейством во Флоренции, и возвратится в Рим не раньше, чем на будущей неделе. Княгиня Боргезе также в отсутствии, но ее главный управляющий, уверенный в великодушии своей госпожи, говорил обо мне с одной значительной особой, которая взялась защищать неприкосновенность моего убежища с тем, чтобы я не покидал его без ее письменного позволения. Вот покровитель, который становится моим тюремщиком, и кажется, я скоро буду здесь пленником на слово. Но это обещание взяла с меня только Даниелла, кардинал ограничился тем, что велел сказать мне, что я до тех пор в безопасности, пока укрываюсь в Мондрагоне; и что ни за что не отвечает, если я хотя бы на минуту оттуда отлучусь.

Это добрые вести для меня, и я думаю, что в настоящем положении вещей потребовалось бы много жандармов, чтобы вытеснить меня из моей тюрьмы.

Глава XXIII

Мондрагоне, 18 апреля.


Я здесь счастливейший из смертных и чувствую, что это лучшие дни моей жизни. С каждым днем усиливается страсть моя к этой несравненной женщине, которая действительно только мной и дышит. Неужели это упоение любви пройдет вместе с медовым месяцем? Нет, это невозможно, потому что я не могу понять, как мог бы я жить, если б этот жар любви остыл с обеих сторон. Мне кажется, что этот пламень неистощим. Почему же непременно все великое и прекрасное должно утомлять нас? Говорят, однако же, что продолжительная любовь — истинное чудо, мне кажется, напротив, что любовь наша не может угаснуть без особенного страшного чуда.

Я веду здесь странную, но восхитительную жизнь, Десять часов моего уединения в сутки пролетают с быстротой мгновения, так что я перестаю верить народной поговорке, что время идет медленно, когда нам скучно; со мной случается совершенно противное. Когда мы с Даниеллой вместе, часы длятся для меня, как века, потому что они полны волнений и несказанных радостей. Мне чудится, что я прожил с моей подругой целую вечность блаженства, и я благодарю Бога за эту обаятельную мечту.

Оставаясь один, я занят, — и время проходит так скоро, что мне едва хватает его на мою работу. Когда она здесь, я живу такой жизнью, над которой время теряет власть свою, потому что с каждым наступающим мгновением во мне усиливается жизненность, и я становлюсь влюбленнее, наивнее, моложе, чем в протекшее мгновение. О, мы бессмертны: любовь привела нас к этому откровению!

Я систематически распределил свое время, чтобы употребить его с возможной пользой. Мы встаем в пять часов, завтракаем вместе, я провожаю «ее» до калитки цветника и запираюсь; у каждого из нас есть ключ от этой калитки. Я иду в мою рабочую комнату, накладываю палитру и сажусь за мою картину, эскиз которой уже сделал; теперь я прилежно взялся за нее. В первом часу я ем на террасе казино мой скромный полдник. После этого я курю и читаю классические книги, которые Даниелла приносит мне из виллы Таверна, где хранятся на чердаке остатки библиотеки. Несколько страниц этого чтения достаточно, чтобы поддержать деятельность в том уголку мозга, который не следует оставлять в бездействии. Все, что написано, хорошо ли, дурно ли, истинно или ложно, во всяком случае поддерживает связь мысли между нашим «я» и не «я» метафизиков, которые, однако, что ни говори они, все то же самое «мы». Потом я прогуливаюсь, продолжая курить мою сигару и размышляя о прочтенном, после прогулки пишу с натуры до заката солнца; тогда иду старательно прибрать комнату, в ожидании Даниеллы.

Я устроился со всеми удобствами, к которым привык. В каком-то углу, под стружками, открыл я два ветхие, позолоченные кресла, сколотил и исправил их, убедившись, что в pianto я могу с некоторыми предосторожностями пустить в дело молоток. Я смастерил также стол и натер его воском, чтобы придать ему более привлекательный вид; вытер до блеска стекла окон, а чтобы всегда иметь свежие цветы на камине, отыскал места, где растут ирисы с черными бархатными лепестками и желтой чашечкой, и пунцовые левкои. Более пятидесяти лет никто не заботился об этих растениях, и они выродились из махровых в простые, но это не лишило их ни привлекательности, ни аромата. Резеда растет здесь на старых стенах, как у нас крапива. Асфодели, белые сверху и зеленые снизу, растут во множестве в здешнем цветнике, и все превосходного сорта, так что я нигде не видал подобных, и полагаю, что это привозные из тропических стран, остатки прежнего цветника, за которым был уход и который теперь совсем запущен. Цикламен, растущий обыкновенно под деревьями, реже встречается в этих развалинах. Однако я отыскал «гнездо» этого растения близ фонтана, что в конце цветника, и берегу эти цветы, как редкость; знаю даже, сколько их по счету.

Этот фонтан, из всех фонтанов замка единственный, в котором осталась еще вода, презанимательный предмет в моем саду. Он стоит на возвышении, будто на сцене, на которую ведет лестница с мозаичными барельефами, изображающими драконов. Над этой лестницей стоят пузатые вазы, в которых растет что-то вроде артишоков, вполне соответствующих своим безобразием безобразию ваз; фонтан состоит из огромной чаши, поставленной на огромном пьедестале и окруженной такими же вазами из белого мрамора. Сетка водяных растений с цветами в виде беленьких звездочек раскинулась на дне этой чаши, которая стоит посредине чего-то вроде просцениума лже-античного вкуса, Вокруг устроены ниши, из которых прежние мифологические божества давно исчезли; в одной из этих ниш струится проникнувшая туда извне вода в довольно большой бассейн, врытый в землю наравне с мозаичным полом. Все эти бесполезные украшения сделаны из драгоценных мраморов: лапис-лазури, порфир, яшма, древний красный и древний зеленый мрамор повсюду рассыпаны в кусках под ногами. У ворот свалена целая куча этого драгоценного груза, которым усыпают stradone, как простым щебнем, и в этом мусоре, в углу, около стены, виднеется заросшая лапушником и волчцом вакханка, во вкусе рококо, увенчанная виноградом, с окаменелой улыбкой, с полными выставленными на солнце нагими грудями, между тем как отломанные ее ноги, воткнутые возле нее в мусор, будто ожидают, чтобы она на них стала.

В этом заключении, в уединенном моем убежище, я наслаждаюсь удовольствиями, которых не знавал прежде. Сегодня утром я смотрел сквозь балюстраду моей террасы, как внизу на террасе флюгеров (terrazzone) играли ребятишки с фермы. Я подслушивал их разговоры и любовался, как худощавый мальчик с обезьяньей мордочкой рассказывал с истинно римской важностью, что он однажды у приходского священника в Монте-Порцио ел cioccolata. История этого шоколада была без конца, и чтобы возобновить драгоценное о нем воспоминание, мальчик угощал будто бы им своих товарищей из раковин, уставленных на большой аспидной доске. Он подражал ласковым и вместе с тем важным приемам священника, и в продолжение целого часа неумолкаемой и непонятной болтовни слышалось по временам слово cioccolata, произносимое тоном невыразимого наслаждения другими ребятишками, которые вкушали в воображении эту «амброзию», столь расхваленную их товарищем.