Видите, мой любезный друг, как усердно я защищаю мои виллы против злословия президента де Бросс и, может быть, против критических замечаний, ожидаемых мной и с вашей стороны? Любовь к собственности овладела мной, когда я здесь один, совершенно один из братии артистов, вступил во владение этих опустелых резиденций. Еще месяц или два, как уверяют, не явятся во Фраскати ни здешние господа, ни forestieri; под этим названием подразумевают здесь артистов, туристов и больных, которые съезжаются сюда наслаждаться здоровым воздухом в начале летней жары. Сейчас же в вилах живут только сторожа, старшие слуги, которые охотно доверяют мне ключи от парков, так что я каждый день выбираю из них любой для своих прогулок, а иногда, если придет охота походить побольше, обегаю их все по очереди.

Как удобно владеть чем-нибудь на таких правах! Ни за чем не смотри, ничего не приказывай, ничего не поправляй. Уехал когда вздумается, не заботясь, что станется с этим имуществом в мое отсутствие. Возвратился, а никому и дела нет, что ты приехал. Владеть без отчета и без споров несколькими увеселительными замками, расхаживать в туфлях между ландшафтами Ватто, не рискуя встретить кого-нибудь, с кем бы надо было раскланяться или разговориться! Право, я очень счастлив и боюсь, не сон ли это. Все это принадлежит мне, бедняку, прожившему три года в Париже, в заботах о том, чем бы заплатить за право любоваться из окон бедной комнатки видом соседней крыши и за сапоги для прогулок по грязным лужам парижских улиц! Все это мое, за три франка в день, без обязанности терзаться ответственностью за самого себя, такой необходимой для сохранения собственного достоинства и такой неудобной для сохранения поэзии и независимости в жизни посреди главнейших центров цивилизации. Чем я заслужил, чтобы судьба так баловала меня? А еще Мариуччия, которая сожалеет о моей изнуренной фигуре, о моем беспечном виде и с материнским участием смотрит на мой скудный багаж и на мой тощий кошелек, эта Мариуччия предоброе и вместе с тем презанимательное существо. Она смешлива и говорлива, как ручей ее сада, только расшевели ее вопросами, она становится увлекательно красноречивой, сопровождая свои ораторские выходки такими исступленными жестами, что ее можно счесть деревенской пифией. Она такой совершенный и такой простодушный образец своего сословия и своей местности, что в ее описаниях, ее предрассудках и ее суждениях я читаю лучше, чем в книге, о характере среды, в которой я нахожусь.

Но здесь есть характер еще более странный для человека простодушного, как я; я должен поговорить с вами об этой личности, и для этого я стану продолжать мой рассказ с того места, на котором мы остановились.

Вчера вечером я спросил Мариуччию, отдала ли она в стирку мое белье.

— Разумеется, — отвечала она, подавая мне корзину выстиранного белья, но еще не просохшего и измятого, — Это стирала старуха, которая помогает мне.

Хорошо, но я не могу же надеть его неглаженным. Выражение «гладить» затруднило меня; при всем моем знании итальянской литературы, я еще не затвердил на память словаря практической жизни, а Мариуччия ни слова не понимает по-французски. Я призвал на помощь жесты, и как будто бедняк моего разряда позволяет себе неслыханную роскошь, требуя, чтобы белье его было выглажено, Мариуччия воскликнула с изумлением:

— Вы хотите una stiratrice?

— Да, да, гладильщицу. Разве это искусство неизвестно во Фраскати?

— Еще как известно! — возразила она с гордостью. — Нет страны на белом свете, где нашлись бы лучшие artisani.

— Так отдайте это одной из ваших лучших мастериц.

— Хотите, я отдам племяннице?

— Чего же лучше, — отвечал я, удивленный одушевленным и проницательным взором ее маленьких серых глаз, устремленных на меня.

Она унесла корзину, и когда я возвратился ужинать, я застал вокруг брасеро, в большой комнате нижнего этажа, где Мариуччия обыкновенно меня кормит, три особы, державшие ноги на теплом пепле и облокотившиеся на свои колени: старуху в лохмотьях, которая занимается непрерывной biancheria Мариуччии, дородного капуцина с приветливой физиономией и худощавую женщину, голова и плечи которой были закутаны в красный шерстяной платок. Женщины не изменили положения, капуцин один поднялся с места, осыпал меня учтивостями и свел речь к тому, что попросил у меня байоко на потребности его братства. Я дал ему пять байоко, которые он принял с изъявлением глубочайшей признательности.

— Cristo! — воскликнула старуха, которой он простодушно показал в своей грязной руке крупную медную монету. — Какая щедрость! — и, обратясь ко мне, осыпала меня градом хвалебных эпитетов.

Чтобы не прийти в упоение от ее похвал, я отдал ей поскорее остальные, оказавшиеся в моем кармане два байоко, и она пустилась в низкие поклоны и пыталась поцеловать у меня руку, от чего я едва мог отделаться.

Не желая знать, как далеко зашла эта бедность и страсть к нищенству, я обратился к худощавой женщине, лица которой не видел под покровом красного платка и которая, как казалось, была опрятно одета.

— А вы, милая, — сказал я ей, подсев к ней на скамейку, на вакантное место после отца капуцина, — вы ничего не просите?

Она подняла голову, откинула красный платок и протянула мне руку, не говоря ни слова.

— Даниелла! — вскричал я, узнавая ее при бледном освещении брасеро. — Даниелла во Фраскати? Даниелла протягивает руку?..

— Чтобы вы подали мне свою, — отвечала она улыбаясь. — Вы стали причиной того, что я лишилась хорошего места, но я не пожалею о нем, если не лишилась вашей дружбы. — Говорите тише, — шепнул я ей, — объясните…

— Мне нечего таиться, — возразила она, — я не сделала ничего дурного; к тому же отец Киприян мой дядя, а Мариуччия мне тетка. Это я — ваша stiratrice; я принесла вашу biancheria.

— Да, да, — сказала Мариуччия, внося и ставя на стол мой скромный обед, — это все моя родня: отец капуцин мне брат, добрая старушка мне тетка, а Даниелла моя племянница. Вы можете все говорить при нас, здесь все свои, за порог сору не вынесут.

Прекрасно, подумал я, недостает только свата Тартальи, чтобы целое население Фраскати узнало подробности моего переселения в эту околицу.

— Даниелла, — сказал я молодой девушке, — прошу вас, не…

— Довольно, довольно, — молвила старая Мариуччия, — поговорите между собой; мы знаем всю вашу историю. Бедная Даниелла! Она ни в чем тут не виновата; добрая девушка ничего от нас не утаила.

— А я, — сказал капуцин, забирая свою котомку и посох, — имею честь вам откланяться, господин иностранец… Я помолюсь за тебя, Даниелуччия, попрошу Бога, чтобы Милосердый смирил гордость этой англичанки.

Можете вообразить, каково мне было слышать, как разносит молва семейные отношения ко мне фамилии Б… Я хотел, чтобы Даниелла рассказала мне все в подробности.

— Не теперь, — отвечала она, — вы теперь, кажется, разгневаны. Я отнесу белье в вашу комнату и сейчас возвращусь.

— Что там случилось? — спросил я Мариуччию. — Что она вам тут наговорила?

— Рассказала все, как было дело, — отвечала она. — Я знаю, хорошо знаю эту толстую англичанку, — она почти каждый год приезжает во Фраскати; но я никак не могу выговорить ее имени.

— Ну, так что ж?

— Ну, так года два назад она полюбила мою племянницу, да и увезла ее с собой. Она хорошо ей платила, и Даниелла была у нее счастлива. Потом, в бытность свою в Англии, леди Бо… леди Би… тьфу пропасть, никак не припомню, как ее зовут, да не в имени дело; леди, как я говорю вам, приняла там к себе племянницу, мисс… мисс…

— Все равно! Что же потом?

— Мисс Медору, вот как ее зовут. Она, кажется, хороша собою… как вы ее находите?

— Да кто ее знает! Что же далее?

— Ну, вы знаете, что она пригожа и богата, но зла… нет, Даниелла говорит, что она добра, но бестолкова. Сначала она полюбила мою племянницу, как сестру, и непременно хотела, чтобы она ей одной служила; надавала ей шелковых платьев, золотых вещей, денег. В один год Даниелла получила более, чем заработает в целую жизнь; разве только опять покинет родину и уедет с forestieri; но я ей не советую этого делать; вы, господа иностранцы, все престранные, все чудаки.

— Благодарю; продолжайте, что же случилось потом?

— Потом, потом… Вы, как вам известно, сказали моей племяннице, что она лучше Медоры собою. С этих пор синьорина начала ее преследовать, мучить, обижать, огорчать. Бедняжка не выдержала, сказала в ответ слова два погромче, когда вы хворали, ее и выставили. Беда еще не велика; ей сделали хороший подарок, и она может выйти здесь замуж, за кого только задумает. Дома все привольней, чем по большим дорогам, и если вы ее любите, мою-то племянницу, если она вам нравится, и вам наша жизнь полюбилась, так и с Богом; от вас зависит быть ее мужем. Вы живописец; за работой в здешней стороне дело не станет. Вот хоть бы принцесса Боргезе: она хочет отделать заново Мандрагоне. Вы можете писать там фрески и собьете копейку на воспитание своих детей.

— Так вы, — отвечал я, удивясь практичности соображений Мариуччии, — вы уже уладили это дело в семейном совете со старой теткой, капуцином и Даниеллой?

— Даниелла ничего не говорит. Бог ее знает, по нраву ли вы ей; но…

— Но вы так думаете, потому что хотите женить меня на ней?

— Как знать, что будет!

Chilo sa — любимый и решительный аргумент Мариуччии. Она повторяет его так часто, что я отгадал, что это, как знать, выражает у нее: «это уж мое дело», а в иных случаях: «что мне за дело?»

На этот раз значение этой поговорки, судя по тону голоса, было загадочное, и я должен был настоятельно требовать объяснений, чтобы узнать, не ввязался ли я в одну из тех интриг, о неприятных последствиях которых мне говорили Брюмьер и Тарталья. Но светлый взор и веселое лицо Мариуччии устраняли всякое подозрение, и в ее ответах на мой вопрос я видел только необдуманное доброжелательство к Даниелле и ко мне.