Конечно, большинство людей сочтут меня отшельником. Так сказала и та журналистка. Хоть я и не люблю это слово и то, что под ним подразумевают, в статье, которую она написала, есть доля правды. Я вдовец, без детей и, насколько мне известно, без родственников. Мои друзья, не считая поверенного Гоуи Сандерса, давно скончались, и после волны интереса в прессе, вызванной статьей в «Нью-йоркере», я почти перестал выходить из дома. Так жить проще. Но частенько я задумываюсь, не зря ли согласился побеседовать с журналисткой. Зря, наверное, но когда Дженис – или Джанет, уже не помню точно – без предупреждения появилась на пороге, ее темные волосы и разумные глаза напомнили мне о Рут, и в следующее мгновение она уже стояла в гостиной. И не уходила шесть часов. До сих пор ума не приложу, откуда она узнала про коллекцию. Может быть, от какого-нибудь перекупщика с севера – сплетничают они хуже школьниц, – но я, во всяком случае, не стал винить Дженис в произошедшем впоследствии. Она выполняла свою работу, и я мог бы ее выгнать, но вместо этого предпочел ответить на вопросы и позволил сделать фотографии. Когда журналистка ушла, я тут же о ней позабыл. А через несколько месяцев какой-то писклявый молодой человек, назвавший себя сверщиком из журнала, позвонил, чтобы проверить информацию. Я наивно ответил и на его вопросы – и несколько недель спустя получил по почте небольшую посылку. У Дженис хватило ума прислать мне экземпляр журнала, в котором напечатали статью. Разумеется, я взвился. Я выбросил его, как только прочитал, но потом остыл, достал из мусорной корзинки и прочел еще раз. Теперь, конечно, я понимаю, что журналистка была не виновата – она просто не поняла то, что я пытался до нее донести. В конце концов основной интерес большинства людей заключался в коллекции.

Это случилось шесть лет назад, и моя жизнь перевернулась с ног на голову. На окнах появились решетки, двор обнесли забором. Я установил охранную систему, и полицейские начали проезжать мимо моего дома как минимум дважды в день. Посыпались телефонные звонки. Звонили журналисты и продюсеры. Некий сценарист, обещавший вывести историю коллекции на большой экран. Несколько юристов. Двое, называвшие себя дальними родственниками со стороны Рут. Совершенно посторонние люди, решившие попытать счастья и надеявшиеся на подачку. В конце концов я просто отключил телефон, потому что все они мерили искусство исключительно деньгами.

Никто из них так и не понял, что дело не в деньгах, а в воспоминаниях, связанных с картинами. Если у Рут были письма, которые я ей писал, то у меня – картины и воспоминания. Когда я вижу полотна де Кунинга, Раушенберга и Уорхола, то вспоминаю, как Рут обнимала меня у озера. Увидев Джексона Поллока, я заново переживаю нашу первую поездку в Нью-Йорк в 1950 году. На полпути мы заглянули в Спрингз, деревушку на Лонг-Айленд, вблизи Ист-Хэмптона. Стоял прекрасный летний день, на Рут было желтое платье. Ей тогда исполнилось двадцать восемь, и с каждым днем она делалась все прекрасней – и от Поллока это не ускользнуло. Не сомневаюсь, именно элегантный облик моей жены вынудил его впустить в студию двух незнакомцев и в конце концов совершить исключительный поступок – продать Рут недавно законченную картину. В тот же день, когда мы возвращались в город, то остановились в Уотермилле, в небольшом очаровательном кафе с потертыми деревянными полами, залитыми солнцем. Хозяин провел нас к шаткому столику во дворе. Рут заказала белое вино, легкое и сладкое, и мы пили его, глядя на пролив Лонг-Айленд. Дул легкий ветер, погода была теплая, и, наблюдая за проплывавшими вдалеке судами, мы вслух размышляли, куда они могут направляться.

Рядом с картиной Поллока висит работа Джаспера Джонса. Мы купили ее в 1952 году – летом, когда Рут отрастила волосы. В уголках глаз у нее стали появляться первые тонкие морщинки, придавая лицу особую женственность. Утром мы стояли на крыше Эмпайр-стейт-билдинг, а потом, в тихом номере отеля, несколько часов занимались любовью, прежде чем Рут наконец уснула у меня в объятиях. А я не мог спать. Я смотрел на жену, наблюдал, как тихонько поднимается и опускается ее грудь, и наслаждался теплом прекрасного тела. В полумраке комнаты, глядя на рассыпавшиеся по подушке волосы Рут, я то и дело задавался вопросом: кому еще повезло так, как мне?

Вот почему я брожу по дому поздними вечерами. Вот почему я не продал ни единой картины. Исключено. В этих полотнах и красках – мои воспоминания о Рут, каждая картина – глава книги нашей совместной жизни. И для меня нет ничего более драгоценного. Кроме картин, ничего не осталось от женщины, которую я любил больше жизни, и я буду смотреть на них и вспоминать Рут, пока мои глаза не закроются навеки.

Рут иногда участвовала в моих ночных блужданиях, потому что и ей нравилось уноситься в прошлое. Она тоже любила вспоминать и рассказывать, хотя никогда не сознавала, что героиней всех этих историй была она сама. Рут держала меня за руку, пока мы бродили по комнатам и ликовали, воскрешая прошлое.

Брак дал мне огромное счастье, но в последнее время я только и делаю, что грущу. Разумеется, любовь и трагедия идут рука об руку, одной без другой не бывает, и все-таки порой я думаю, что это несправедливо. По-моему, человек должен умереть соответственно тому, как он жил. Пускай в предсмертную минуту его окружают и утешают те, кого он любил.

Но я уже знаю, что на смертном одре буду одинок.

Глава 18

София

Следующие несколько недель были одним из тех редких и удивительных периодов, которые наводят на мысль, что лучше не бывает. София слушала интересные лекции и получала отличные отметки, и пусть даже ей не написали из Денверского музея, куратор порекомендовал девушку на практику в Музей современного искусства в Нью-Йорке. Ей предстояло собеседование на рождественских каникулах. Заработать денег на этой работе София не ждала, и скорее всего пришлось бы ездить поездом из дома, если бы ее взяли, но… Музей современного искусства! Даже во сне она не мечтала туда попасть.

София приходила в общежитие только ночевать, но и то заметила, что Марсия начала ходить вприпрыжку – как всегда, если на кого-нибудь положила глаз. Подруга постоянно пребывала в хорошем настроении, хоть и заверяла, что парни тут ни при чем. В то же время Мэри-Кейт заметно сократила количество обязанностей Софии в ассоциации – помимо посещения общих собраний, девушку по большей части освободили от прочих дел. Возможно, причина была в том, что София сама пренебрегала ими, но какая разница? Главное, она не встречалась в кампусе с Брайаном – он не писал и не звонил, – а потому уже почти забыла, что они когда-то встречались.

Ну и, разумеется, Люк.

София впервые, казалось, поняла, что такое настоящая любовь. После выходных, проведенных в кемпинге – не считая Дня благодарения, когда она уехала домой погостить, – они всякий раз проводили ночь с субботы на воскресенье на ранчо в объятиях друг друга. В промежутках между поцелуями, чувствуя электризующее прикосновение обнаженного тела Люка, София воскрешала в памяти звук его голоса, повторяющего вновь и вновь, что он ее обожает и ценит превыше всего на свете. В темноте она ласково касалась пальцем шрамов и иногда находила новый, который раньше не замечала. Они разговаривали до утра, прерываясь лишь для того, чтобы еще разок заняться любовью. Страсть, которую они испытывали, опьяняла, она разительно отличалась от чувств Софии к Брайану и выходила за рамки физического влечения. Девушке нравилось, как Люк, стараясь не разбудить ее, тихонько вставал рано утром в воскресенье, чтобы покормить животных. Она продолжала дремать – и просыпалась, когда он приносил ей чашку горячего кофе. Иногда они целый час сидели на крыльце или вместе готовили завтрак. И почти каждый раз они ездили верхом, иногда не сходя с седла целый вечер. От морозного зимнего воздуха у Софии краснели щеки и болели руки, но в такие минуты она чувствовала себя накрепко связанной с Люком и с ранчо и гадала, почему они не встретились раньше.

Приближались праздники, и большую часть времени они стали проводить в ельнике. Люк рубил, связывал и грузил деревца, а София вела учет. В перерывах она готовилась к экзаменам.

Еще Люк начал тренировки на своем механическом быке. Порой София наблюдала за ним, сидя на капоте старого трактора в полуразвалившемся сарае. Бык стоял в центре круга, заполненного пеноматериалом, чтобы смягчать падения. Обычно Люк начинал медленно, чтобы расслабиться, и постепенно наращивал темп. Бык вертелся, нырял, внезапно менял направление, но каким-то чудом Люк удерживал равновесие, вскинув свободную руку кверху, чтобы она не прикасалась к телу. Он делал три-четыре захода, а потом отдыхал, сидя рядом с Софией. Затем он вновь забирался на быка – тренировка иногда длилась до двух часов. Хотя он никогда не жаловался, София догадывалась, что Люку больно, когда он время от времени морщился, усаживаясь поудобнее или сбиваясь с шага. Вечер воскресенья они обычно проводили в спальне, окруженные свечами, и София разминала ему мышцы, пытаясь умерить боль.

Хотя они проводили мало времени в кампусе, все же иногда ходили в кино или в ресторан, а однажды даже побывали в деревенском баре, где играл тот самый оркестр, что и в день их знакомства. Люк наконец научил Софию танцевать кантри. Рядом с ним мир казался живым и настоящим, а когда они расставались, девушку неизбежно тянуло к нему.

На второй неделе декабря наступили ранние холода, со стороны Канады задул ледяной ветер. Впервые за зиму выпал снег, и, хотя он почти весь растаял на следующий день, София и Люк успели полюбоваться белизной ранчо, прежде чем отправиться в ельник: предстоял напряженный трудовой день. Потом, следуя привычке, они пошли в большой дом. Пока Люк менял в машине тормозные колодки, Линда учила Софию печь пироги. Люк не соврал, когда расхваливал материнскую выпечку, и женщины провели на кухне восхитительный вечер, болтая и смеясь, в запачканных мукой передниках.