«Я так и сделал, – говорил он, – и тебе советую. Зачем думать самому?»

Надо признать, моя мать была действительно умнее отца. Хотя она так и не научилась готовить – ее вообще не следовало пускать на кухню, – зато говорила на четырех языках и цитировала Достоевского по-русски. Она профессионально играла на фортепиано и училась в Венском университете в те годы, когда не многие женщины стремились к высшему образованию. Мой отец, напротив, в колледже не учился. Как и я, он работал в отцовском магазине с детства и умел хорошо обращаться с цифрами и клиентами. Как и я, он впервые увидел свою будущую жену в синагоге вскоре после того, как она переехала в Гринсборо.

На этом, впрочем, сходство заканчивалось, и я частенько гадал, были ли мои родители счастливы в браке. Сам собой напрашивается ответ, что в те нелегкие времена люди женились не столько по любви, сколько из практических соображений. И я не утверждаю, что они идеально друг другу подходили. Мои родители стали хорошими супругами, и я никогда не слышал, чтобы они ссорились. Но я часто задумывался, любили ли они друг друга. За много лет, что я с ними прожил, я ни разу не видел, чтобы они целовались или держались за руки. Вечерами отец сидел с бухгалтерской книгой за кухонным столом, а мать читала в гостиной. Позже, когда оба ушли на покой, а магазин достался мне, я надеялся, что они сблизятся. Я думал, они будут вместе ездить и любоваться достопримечательностями, но с первой же поездки в Иерусалим мой отец всегда путешествовал один. Они жили каждый своей жизнью и постепенно отдалялись друг от друга, вновь становясь чужими. Когда обоим перевалило за восемьдесят, казалось, у них закончились общие темы для разговора. Они могли часами сидеть в одной комнате, не обменявшись ни единым словом. Когда мы с Рут навещали родителей, то общались с ними поочередно, а в машине жена стискивала мою руку, словно обещая, что у нас все будет иначе.

Рут отношения моих стариков всегда волновали сильнее, чем их самих. Отец с матерью как будто не имели никакого желания строить мост через возникшую пропасть. Им было достаточно уютно в собственных мирах. Когда они состарились, отец проникся любовью к своему культурному наследию, а мать к садоводству – она часами возилась с цветами на заднем дворе. Отец обожал смотреть старые вестерны и вечерние новости, а мать предпочитала чтение. И разумеется, обоих интересовали предметы искусства, которые коллекционировали мы с Рут, – картины, благодаря которым мы разбогатели.


– Ты долго не появлялась в магазине, – сказал я Рут.

Снег залепил ветровое стекло и продолжал идти. Если верить «Погодному каналу», снегопад должен был уже закончиться, но, несмотря на чудеса современной техники, прогнозы по-прежнему сбываются не всегда. Вот еще одна причина, по которой мне интересно смотреть этот канал.

– Мама купила ту шляпу, а больше у нас ни на что не было денег.

– Но ты подумала, что я красив.

– Нет. У тебя слишком большие уши. А я люблю маленькие и аккуратные.

Тут она права. У меня большие уши, и они торчат точь-в-точь как у отца, но в отличие от него я стесняюсь своей внешности. В детстве, когда мне было лет восемь-девять, я взял в магазине кусок ткани, отрезал длинную полосу и все лето спал, обвязав ею голову, в надежде прижать уши к черепу. Мама не обращала на это никакого внимания, если заглядывала в детскую ночью, но иногда я слышал, как отец шепотом спрашивал у нее почти оскорбленным тоном: «У него мои уши. Что в них плохого?»

Я рассказал об этом Рут вскоре после того, как мы поженились. Она рассмеялась. С тех пор она иногда подтрунивала надо мной, но за все годы совместной жизни никогда не дразнила всерьез.

– А я думал, что тебе понравились мои уши. Ты говорила так всякий раз, когда целовала их.

– Мне понравилось твое лицо. Оно было доброе. А уши… просто прилагались к нему. Я не хотела тебя обижать.

– Доброе лицо?

– Да. И нежный взгляд. Как будто ты видел в людях только хорошее. Я это заметила, пусть даже ты на меня почти не смотрел.

– Я пытался набраться смелости и спросить, можно ли проводить тебя домой.

– Нет, – отвечает Рут, качая головой. Хотя ее лицо размыто, голос звучит молодо – рядом со мной сидит шестнадцатилетняя девочка, с которой я познакомился давным-давно. – Потом мы много раз виделись в синагоге, но ты ни разу со мной не заговорил. Я даже иногда нарочно ждала, но ты молча проходил мимо.

– Ты же не говорила по-английски.

– Тогда я уже начала немного понимать и чуть-чуть могла говорить. Если бы ты спросил разрешения, я бы ответила: «Хорошо, Айра, проводи меня».

Она произносит эти слова с акцентом. Венским акцентом, очень нежным и музыкальным. Напевным. В последние годы он стал менее заметен, но до конца не исчез.

– Твои родители не позволили бы.

– Мама позволила бы. Ты ей понравился. Твоя мать сказала ей, что однажды ты станешь хозяином магазина.

– Я так и знал! Всегда подозревал, что ты вышла за меня из-за денег!

– Каких денег? У тебя их не было. Если бы я искала богатого мужа, то вышла бы за Дэвида Эпштейна. Его отец владел текстильной фабрикой, и они жили в особняке.

Это еще одна наша давняя шутка. И все-таки моя мать говорила правду, хоть и знала, что магазин вряд ли способен принести большие барыши. Он оставался маленьким до того самого дня, как я продал его и ушел на покой.

– Помню, как увидел вас двоих в кондитерской через улицу. Дэвид сидел там с тобой почти каждый день, и так все лето.

– Мне нравилась шоколадная шипучка. Я раньше никогда ее не пила.

– А я ревновал.

– И правильно, – говорит Рут. – Он был богатый, красивый и с изящными ушами.

Я улыбаюсь и жалею, что плохо вижу ее. Но в темноте ничего не разглядишь.

– Некоторое время я думал, что вы поженитесь.

– Дэвид несколько раз делал предложение, но я отвечала, что слишком молода и что ему придется подождать, пока я не закончу колледж. Но я лгала. По правде говоря, я уже положила глаз на тебя. Вот почему настаивала, чтобы мы встречались в кондитерской напротив вашего магазина.

Я это знаю, конечно. Но так приятно услышать еще разок.

– А я стоял у окна и смотрел, когда ты там сидела с ним.

– Я иногда тебя видела. – Жена улыбается. – Один раз даже помахала… но все-таки ты никогда не приглашал меня погулять.

– Дэвид был моим другом.

Это правда – и мы остались друзьями на много лет, общались с Дэвидом и его женой Рейчел, а один из их детей учился в классе у Рут.

– Дружба тут ни при чем. Просто ты боялся. Ты всегда был застенчивым.

– Ты меня с кем-то путаешь. Я был дамский угодник, записной кавалер, молодой Фрэнк Синатра. За мной бегали столько женщин, что иногда приходилось прятаться.

– Ты опускал глаза, когда проходил мимо, и краснел, если я тебе махала. А в августе ты поступил в университет и уехал из дому.

Я поступил в колледж Вильгельма и Марии в Виргинии и вернулся домой только в декабре. В том месяце я дважды видел Рут в синагоге, оба раза издалека, а потом опять уехал. Во время летних каникул я работал в магазине, и в Европе уже бушевала Вторая мировая война. Гитлер захватил Польшу и Норвегию, подчинил Бельгию, Люксембург и Нидерланды, крошил французов. В каждой газете писали только о войне, и ни о чем другом люди не говорили. Никто не знал, вмешается ли в конфликт Америка, и общее настроение было мрачным. Несколько недель спустя Франция вышла из войны окончательно.

– Ты продолжала встречаться с Дэвидом, когда я вернулся.

– Но за тот год, когда тебя не было, я подружилась с твоей матерью. Пока отец работал, мы с мамой ходили в ваш магазин, разговаривали о Вене, о том, как жили раньше. Мы с мамой, конечно, тосковали по родине, но мне еще и совсем не нравилось в Северной Каролине, не нравилась Америка. Я чувствовала себя чужой здесь. Несмотря на войну, я хотела вернуться и помочь своим родным. Мы очень за них беспокоились.

Я вижу, как она отворачивается к окну. Рут молчит, и я знаю, что она думает о бабушке и дедушке, тетях и дядях, двоюродных братьях и сестрах. Вечером накануне отъезда Рут и ее родителей в Швейцарию десятки родственников собрались на прощальный ужин. Они тревожно прощались и обещали писать; хотя некоторые и радовались за отца Рут, почти все полагали, что он переоценивает опасность и что глупо бросать все нажитое ради неопределенного будущего. Впрочем, кое-кто из родичей сунул ему несколько золотых монет, и в течение полутора месяцев, которые занял путь до Северной Каролины, именно на эти деньги семейство жило и питалось. Вся прочая родня осталась в Вене. Летом сорокового года они носили на рукаве звезду Давида и почти все лишились работы. Тогда уже было слишком поздно бежать.

Моя мать рассказывала мне про визиты Рут и ее тревоги. У мамы тоже остались в Вене родственники, но, как и многие наши соотечественники, мы понятия не имели, что будет дальше и какой ужас нас ждет. Рут тоже не знала, зато знал ее отец. Он понял это, еще когда была возможность бежать. Таких разумных людей я никогда не встречал.

– Твой отец тогда делал мебель?

– Да, – ответила Рут. – Ни в один университет его не взяли, поэтому он хватался за любую работу, чтобы прокормить семью. Но ему было нелегко. Папа не привык к физическому труду. Когда он только начинал, то приходил домой измученный, с опилками в волосах, с перевязанными руками и, едва переступал через порог, засыпал прямо в кресле. Но папа никогда не жаловался. Он знал, что нам еще повезло. Проснувшись, он мылся и переодевался к ужину, чтобы напомнить себе о том, кем он некогда был. За столом мы оживленно беседовали. Он спрашивал, что я прошла в колледже, и внимательно слушал, когда я рассказывала. Папа частенько предлагал мне подумать о разных вещах в неожиданном свете. «Как ты думаешь, почему это так?» – спрашивал он. Или: «А как тебе такой вариант?» Я, конечно, понимала, в чем дело. Невозможно перестать быть учителем – а папа был хорошим учителем, вот почему он сумел вновь стать им после войны. Он научил меня, как и всех своих студентов, мыслить самостоятельно и доверять собственным инстинктам.