Но я парализован. Не знаю, где лежит бутылка с водой, и не уверен, что смогу ее открыть, даже если найду. Боюсь расстегнуть ремень безопасности, потому что сразу упаду головой вперед, слишком слабый, чтобы предотвратить столкновение сломанной ключицы с рулем. Или я свалюсь на пол и застряну в таком положении, которое убьет надежду на спасение. Я не в силах даже поднять голову с руля, не говоря о том, чтобы обыскивать салон.

И все-таки жажда дает о себе знать. Нестерпимо и настойчиво, и я чувствую отчаяние. Я умру от жажды. Умру здесь, в машине. Я ни за что не доберусь до заднего сиденья. Медикам не удастся вытащить меня одним движением, как мороженую рыбу.

– У тебя мрачное чувство юмора, – говорит Рут, вмешиваясь в мои мысли, и я напоминаю себе, что она – лишь видение.

– Согласись, ситуация его провоцирует.

– Но ты еще жив.

– Да, но это ненадолго.

– Рекорд – шестьдесят четыре дня. Тот швед. Я видела сюжет по телевизору.

– Я его тоже видел.

Рут пожимает плечами:

– Какая разница?

Пожалуй, она права.

– Я хочу пить.

– Нет, – говорит она, – сейчас нам нужно поговорить. Ты отвлечешься от мыслей о воде.

– Это просто обман зрения.

– Я не обман, – замечает она. – Я твоя жена. И я хочу, чтобы ты послушал.

Я повинуюсь. Глядя на Рут, позволяю себе немного забыться. Мои глаза закрываются, и кажется, что я плыву по течению. Образы подступают и меркнут один за другим, пока меня несет по нему.

Я плыву.

Плыву.

И вдруг поток воспоминаний превращается в реальность.

Сидя в машине, я открываю глаза и моргаю, заметив, что Рут вновь изменила облик по сравнению с прошлым разом. Но теперь образ имеет ясные очертания. Она такая, какой была в июне 1946 года. В этом я не сомневаюсь, потому что тогда впервые увидел ее в обычном летнем платье. Рут, как и остальные люди, изменилась после войны. Изменилась одежда. В том же году французский модельер Луи Реар придумал бикини. Глядя на Рут, я замечаю скульптурную красоту ее сильных рук. Кожа стала ровного орехового оттенка после нескольких недель, проведенных на взморье с родителями. Отец Рут повез семью на Аутер-Бэнкс, чтобы отпраздновать свое официальное назначение в Дьюк. Он побывал во множестве других учебных заведений, включая один маленький экспериментальный художественный колледж в горах, но именно в готических зданиях Дьюка почувствовал себя как дома. Осенью ему вновь предстояло подняться на кафедру – яркое событие в нелегкий год скорби.

Между мной и Рут многое изменилось после того вечера в парке. Она мало говорила о моем признании, и, проводив девушку до дому, я даже не попытался поцеловать ее на ночь. Я знал, что Рут потрясена, и она сама впоследствии признавала, что следующие несколько недель была в растерянности. Когда мы увиделись в следующий раз, оказалось, что Рут сняла обручальное кольцо, но я ее не винил. Она испытала шок и в то же время вполне оправданно сердилась за то, что я молчал до того самого вечера. Рут, несомненно, получила тяжелый удар, тем более что мое откровение последовало за известием о гибели ее родных в Вене. Потому что одно дело – признаваться в любви, а другое – смириться с тем, что придется пожертвовать своими мечтами. Рождение детей – то есть создание семьи – обрело для Рут новый смысл в связи с гибелью близких.

Я интуитивно это понял, и следующие несколько месяцев мы не торопили события и не говорили о помолвке, но продолжали время от времени видеться – два-три раза в неделю. Иногда я водил Рут в кино или приглашал на ужин, иногда мы просто гуляли по городу. Неподалеку была художественная галерея, которую она особенно любила, и мы частенько ходили туда. Большинство полотен совершенно не западали в память, ни тематикой, ни исполнением, но Рут частенько подмечала нечто особенное в картинах, мимо которых я прошел бы не останавливаясь. Как и ее отец, она страстно любила модерн – движение, начало которому положили Ван Гог, Сезанн и Гоген. Рут безошибочно находила следы влияния этих художников даже в самых посредственных работах.

Визиты в галерею и глубокие познания Рут в искусстве открыли мне мир, до тех пор совершенно чуждый. Впрочем, временами я гадал, не были ли наши беседы об искусстве лишь средством избежать разговоров о будущем. Споры о картинах отдаляли нас друг от друга, но я охотно их поддерживал, даже в эти минуты скучая по прошлому всепрощению и мечтая о примирении в будущем, что бы нас ни ожидало.

Рут, казалось, ничуть не стала ближе к решению, чем в тот роковой вечер в парке. Она не была со мной холодна, но и не шла на сближение, и потому я удивился, когда ее родители предложили мне провести с ними часть отпуска на взморье.

Две недели тихих прогулок по пляжу я счел бы идеальным вариантом, но, к сожалению, не мог уехать надолго. Поскольку отец не отрывался от радио в задней комнате, я стал главным в магазине, и торговля шла оживленней, чем когда-либо. Искавшие работу ветераны приходили к нам за костюмами, на которые им едва хватало денег, в надежде получить желаемое место. Но фирмы не спешили набирать новых работников, и, когда эти отчаявшиеся люди входили в магазин, я вспоминал Джо Террея и Бада Рэмси и помогал им по мере сил. Я убедил отца скупать дешевые костюмы с небольшой наценкой, а мама бесплатно их подгоняла. Слухи о наших невысоких ценах разошлись, и, хотя мы теперь не работали по субботам, доходы росли с каждым месяцем.

Тем не менее я убедил родителей одолжить мне машину, чтобы навестить Рут и ее семью ближе к концу отпуска, и однажды в четверг утром отправился в путь. Путешествие было долгим, и последний час пришлось ехать по песку. Аутер-Бэнкс в первые годы после войны отличались дикой, почти девственной красотой природы. В основном отрезанные от большой земли, они были населены семьями, которые жили на этих островах поколение за поколением, добывая пропитание в море. Дюны поросли острой травой, деревья походили на кривые глиняные фигурки, вылепленные ребенком. Всюду паслись дикие лошади, которые вскидывали головы, завидев меня, и отмахивались хвостами от мух. С одной стороны ревел океан, с другой вздымались дюны. Я опустил окно машины, оглядываясь и гадая, что увижу, когда достигну пункта назначения.

Когда я наконец въехал на гравийную дорожку, солнце уже почти село. Я с удивлением увидел, что Рут ждет на крыльце, босиком, в том самом платье, что и сейчас. Я вышел из машины и поймал себя на мысли, что она великолепно выглядит. Ее волосы свободно падали на плечи, улыбка таила секрет, предназначенный лишь для нас двоих. Когда она помахала мне, я затаил дыхание при виде крошечного бриллианта, сверкнувшего в лучах заходившего солнца. Рут вновь надела обручальное кольцо, которое не носила несколько месяцев.

Я застыл, а она сбежала с крыльца и понеслась по песку как ни в чем не бывало. Когда девушка бросилась мне на грудь, я ощутил запах соленой морской воды, ветра – запах, который с тех пор всегда для меня был связан с Рут и с тем конкретным днем. Я притянул любимую ближе, наслаждаясь теплом ее тела и с особой остротой сознавая, как соскучился по ней за минувшие три года.

– Хорошо, что ты приехал, – шепнула она, и после долгих благодарных объятий я поцеловал Рут, в то время как океан, казалось, одобряюще ревел. Когда она поцеловала меня в ответ, я сразу понял, что она решилась, и мир вокруг завертелся.

Это не был наш первый поцелуй, но по многим причинам он стал моим любимым, потому что состоялся, когда я сильнее всего нуждался в нем. Он положил начало одному из двух самых чудесных – более того, поворотных – периодов моей жизни.


Рут улыбается, сидя в машине, безмятежная и прекрасная в своем летнем платье. Кончик носа у нее слегка покраснел, волосы растрепались от ветра и пахнут океанским бризом.

– Люблю об этом вспоминать, – говорит она.

– Я тоже.

– Конечно, потому что я тогда была молода. Никаких морщин, дряблой кожи и седины.

– Ты ничуть не изменилась.

– Unsinn[5], – отвечает она, отмахиваясь. – Я изменилась. Постарела. В старости мало приятного. То, что раньше было простым, становится сложным.

– Ты говоришь моим языком, – замечаю я, и Рут жмет плечами, ничуть не смущенная осознанием того, что она – всего лишь плод моего воображения. Она вновь возвращается к воспоминанию о моем визите.

– Я так радовалась, что ты сумел к нам вырваться.

– Жаль, что ненадолго.

Она отвечает не сразу.

– Наверное, – говорит Рут, – мне самой полезно было провести несколько недель в тиши, одной. Мои родители, кажется, тоже это понимали. На Аутер-Бэнкс особо нечем заняться, кроме как сидеть на крыльце, гулять по пляжу и пить вино, глядя на закат. И я могла вволю поразмыслить. О себе. О нас.

– Поэтому ты и бросилась навстречу, когда я приехал, – поддразниваю я.

– И вовсе не бросалась, – возмущенно отзывается Рут. – Память тебе изменяет. Меня не так воспитывали. Я неторопливо спустилась с крыльца и обняла тебя. Просто в знак приветствия. Все остальное – плод твоего воображения.

Может быть. А может быть, и нет. Кто знает? Прошло столько лет. Но наверное, это уже не важно.

– Помнишь, что мы сделали потом? – спрашивает Рут.

Кажется, она меня испытывает.

– Конечно, – отвечаю я. – Мы зашли в дом, и я поздоровался с твоими родителями. Твоя мать резала помидоры на кухне, а отец жарил тунца на заднем крыльце. Он сказал, что купил рыбу днем у рыбака на пирсе, и очень этим гордился. Твой отец выглядел совсем иначе, чем обычно, когда стоял в тот вечер над грилем… такой спокойный.

– У него было удачное лето, – соглашается Рут. – К тому моменту он стал управляющим на фабрике, и нам уже не так тяжело жилось, и впервые за много лет мы скопили достаточно денег, чтобы поехать в отпуск. А главное, он страшно радовался тому, что вновь будет преподавать.

– И твоя мать тоже радовалась.

– Хорошее настроение заразительно. – Рут несколько секунд молчит. – Ей, как и мне, со временем понравилась Америка. Гринсборо, конечно, не Вена, но она выучила язык и завела друзей. А еще научилась ценить радушие и щедрость здешних жителей. Я думаю, наконец она начала считать Северную Каролину своим домом.