Однако, вместо того чтобы следовать такому разумному курсу, я начал снимать с Пейдж одежду, чтобы она не измялась. Пока я возился с ее свитером, Пейдж внезапно села и стянула его с себя сама. На какой-то миг мне показалось, что она вот-вот придет в нормальное состояние. Пейдж вытянула руки и приподняла свои молодые грудки, а потом упала на спину и снова погрузилась в сон.

Несмотря на весь тяжкий груз Нью-Йорка, который, как мне казалось, навалился мне на плечи и икры, я проспал всего несколько часов. Когда я проснулся, Пейдж лежала возле меня, свернувшись калачиком. Она была теплая и слегка посапывала. У моего изголовья было окно. Я раздвинул шторы, и мой взгляд уперся в грязную кирпичную стену, всего в полутора метрах от окна. Никаких признаков Калифорнии! И тут я вспомнил, что нахожусь на другой стороне континента, совсем не той, которая нужна мне.

Чтобы восстановить ощущение реальности, я немножко посмотрел телевизор. Программа «Сегодня» почти закончилась, когда Пейдж начала проявлять признаки жизни.

– Ты смотришь программу «Сегодня»? – спросила она с недоверием. Пейдж села прямо, откинув назад свои пышные вьющиеся волосы.

– Отвратительная программа, – добавила Пейдж. Я не стал защищать программу, хотя хорошо знал, что в лексиконе Пейдж слово «отвратительно» было просто противоположно слову «превосходно».

Не произнося больше ни единого слова, Пейдж растянулась на мне. Не по причинам сексуальным, как я было предположил, а просто потому, что она явно отдала предпочтение мне, а не матрасу. Очень скоро Пейдж снова заснула. Я не возражал. И где-то в течение получаса слушал передачу и смотрел на волосы Пейдж. Потом она проснулась и начала чихать.

– Это все твои усы, – сказала она. – У меня на них аллергия.

– Никакой аллергии на мои усы у тебя нет, – сказал я. – Просто нечего было засыпать, уткнувшись в них носом.

– А я не согласна, – произнесла Пейдж и посмотрела на меня так, как будто я сказал нечто ужасно глупое. Потом она вылезла из кровати и пошла в ванную. Вернувшись в комнату, Пейдж зевнула, наклонилась над кипой своих вещей, извлекла оттуда колготки и снова зевнула.

– Где это мы, в каком-то отеле? – спросила она рассеянно.

В тот самый миг, когда я увидел, как под колготками исчезают завитки на ее маленьком лоне, я сразу же почувствовал желание. Но как только я протянул руку, Пейдж смерила меня таким взглядом, словно мои представления о жизни весьма и весьма странные.

– Уже слишком поздно, трахаться некогда, – сказала она с оттенком раздражения. – Предполагалось, что я вернусь на Лонг-Айленд еще вчера вечером. Сегодня мать Престона дает бранч.[2] Спорю, лимузина уже здесь нет, – сказала Пейдж, когда оделась. – Ты бы дал мне немного денег. Я имею в виду на такси.

Я дал ей пятьдесят долларов. Пейдж надела свою серебристую норковую шубку и повалилась прямо поверх меня. Раздражение ее исчезло, глаза широко раскрылись, а взгляд был серьезным. Так смотрят дети, еще не совсем пробудившись от сна.

– Я бы могла заглянуть сюда во вторую половину дня, если ты собираешься здесь появиться, – сказала Пейдж.

– Ты только назови час, – сказал я.

Пейдж сказала, что придет в три часа, а прибыла без четверти пять. А в «Шерри», куда я пошел, чтобы отнести смокинг, я нашел записку от Джилл:


«Значит так: я весь день занята. Придумай ч-т-о-н-и-б-у-д-ь новенькое – почему это вдруг музеи для тебя стали скверными? Я знала, что это случится.

Джилл.

P. S. Хотела поблагодарить тебя за сапфир, но тебя здесь не было».


При виде этой записки я ощутил приступ паранойи. Может быть, мы с Джилл больше никогда не будем друг с другом разговаривать, а то и вообще знать друг друга перестанем. Мы ступили на ледник, и перед нами разверзлась трещина, которая сегодня не шире ручейка, завтра может увеличиться до ширины Пятой авеню, а через неделю-две достичь ширины Большого Каньона. И скоро, быть может, мы отдалимся друг от друга на огромное расстояние.

Я сел и написал самооправдательную записку.


«Дорогая Джилл!

Пока ты отсутствуешь, я приложу все усилия, чтобы провести время предельно интеллектуально. Я, конечно же, посвящу много часов музеям и постараюсь распределять свое время как можно разумнее.

Будь осторожна. Именно так – осторожна.

С любовью. Джо».


Записка показалась мне глупой и я выкинул ее в мусорную корзину. Писать хорошие записки я не умел никогда.

Естественно, «Таймс» опубликовал о Джилл восторженный обзор. Для меня было ясно, что теперь фильму Джилл все станут взахлеб давать сверхвысокие оценки. А лет через десять те, кто сейчас эту картину так восхваляют, даже не смогут ее вспомнить, но урон, нанесенный ими, возместить будет нельзя.

Я обедал один и настолько напился, что грызущее ощущение, будто все от меня ускользает, постепенно исчезло. Во вторую половину дня я вернулся в «Алгоквин» и увиделся с Пейдж.

А вечером я немножко выпил в баре у Шерри и рано лег спать, надеясь, что вдруг появится Джилл. Но она в ту ночь не пришла; записок тоже больше не было.

Следующим утром я провалялся в постели допоздна. К концу дня мы с Джилл собирались попасть на самолет, улетавший на побережье. Телефон за весь день так ни разу не зазвонил. Это означало, что все звонки перехватывались на коммутаторе. Наконец я встал и, слегка одурманенный, побродил по комнате. Я думал о Т. С. Элиоте, точнее, об одной известной всем строчке из его стихов: «будет время и убить и творить». В моем же случае времени творить уже не оставалось, возможно, не осталось времени и для того, чтобы убить, потому что для убийства, вероятно, нужно столько же страсти, сколько и для творчества.

Надев на себя что-то клетчатое и свое старое зеленое пальто, я пошел на Пятую авеню. Улица была такой же холодной, как всегда, и, как всегда, битком забита румяными нью-йоркцами. Где-то ближе к центру несомненно находились великие музеи. Однако я бодро повернулся к ним спиной и весело поскакал в «Алгоквин». Там мы с Пейдж вместе пообедали и постарались еще раз трахнуться.

– У тебя дома мне это больше нравится, – сказала потом Пейдж несколько мрачно.

В этот момент мы оба разглядывали кирпичную стену за окном. День был серый, промозглый. Нам пришлось потратить немало усилий, чтобы привести в порядок покрывала на постели. Для нас обоих это было чем-то новым. Дома постельные покрывала нам редко бывали нужны. А у Пейдж в этом отношении был какой-то пунктик, даже если она сама его и не осознавала. Если бы мы были в адюльтере новичками, или если бы чуть больше устали, то нейтральность этой гостиничной нью-йоркской комнаты была бы для нас просто прекрасна. Но Пейдж и я были здесь случайно – еще ни разу на нашем пути не встречались баррикады, подобные этим. Может быть, иногда – козлы для пилки дров, но никогда ничего более серьезного.

– Некоторым нужны ритуалы, – сказал я. Пейдж тупо уставилась на меня.

А я всего-то хотел сказать, что мы оба скучали по дому. Нам не хватало запаха Калифорнии: открытых окон, солнечных бликов на простынях, моих цветов в горшках и пыльных холмов над нашими головами.

– Разве ты забыла? – спросил я. – У нас есть ритуалы. Мы встречаемся у меня в гараже, а там прохладно. А потом иногда мы занимаемся этим наверху и наслаждаемся солнышком. После этого мы плаваем в бассейне – самом маленьком во всем мире. Ты съедаешь половину моих запасов арахисового масла и идешь домой.

– Правда? – спросила Пейдж, и лицо ее просветлело при воспоминаниях о таком приятном ритуале.

– Да-а, это было прекрасно, – добавила она.

Я сразу почувствовал себя лучше, просто оттого, что Пейдж произнесла свое волшебное слово. Я опрокинул ее на подушки и занялся тем, что, по мнению Пейдж, было самым прекрасным. Я начал нежно лизать крохотный бледный язычок в ее лоне. Так длилось десять или пятнадцать минут. Могло бы быть и дольше – мне никогда не удавалось лизать такой язычок и одновременно следить за временем. Тем не менее, сколько бы это ни длилось, наше с Пейдж удовольствие было обоюдным. Пейдж тесно прижала руки к глазам, а мышцы на ее плоском животике резко дергались и дрожали. Я же в это время пытался вызвать в себе хоть какое-то самоугрызение, как будто бы вместо того, чтобы увлажнять сейчас свой нос о плоть Пейдж, я бы мог, допустим, взирать на полотна Джотто или еще кого-нибудь. Однако Пейдж приближалась ко мне несколько раз, а самоугрызение так ни разу и не возникло. Язычок ее лона был такой же солоноватый и такой же скользкий, как мидия. Он был розово-малиновый, как внутренность завитка у раковины. Спустя какое-то время я положил щеку на ее курчавую золотистую шерсть и вытащил из зубов несколько волосков. А Пейдж еще раз погрузилась в короткий сон.

На этом и кончился для меня Нью-Йорк. Когда я вернулся в «Шерри», багаж Джилл уже упаковали, но ее самой не было. Пока я упаковывал свои вещи, раздался звонок в дверь. В комнату вошел Фолсом и начал двигать чемоданы.

– Мы уезжаем, – сказал он таким тоном, будто он – Тонти, передающий поручение для Одинокого Рейджера.

– Не могли бы вы присесть на мой чемодан? – спросил я.

Фолсом нахмурился – просьба показалась ему необычной.

– Зачем? – поинтересовался он.

– Потому что иначе он не закроется.

– Вот что. Меня чуть не уволили, – произнес он, отступая к холлу. Это означает, решил я, что Эйб узнал, что я брал его лимузин. И на чемодан я сел сам.

Когда мы отъезжали, я наблюдал за серыми зданиями Манхэттена. Наблюдал за спешащими пешеходами на тротуарах; некоторые из них слегка отступали назад, в ожидании, когда лимузин проедет мимо. И я вдруг почувствовал почти сожаление, что нет у меня еще одной жизни, которую можно было бы прожить, – наверное, решил я, чтобы стать истинным гражданином Нью-Йорка, понадобилось бы не меньше целой жизни.