Подали десерт. Марта нахваливала:

— Очень хороший кекс, мамусик, попробуй.

Роза попробовала.

— Ах, чудный, чудный! Дай еще кусочек. Боже, какая я лакомка, прямо стыдно. А ведь точь-в-точь такое же тесто я ела знаешь у кого? — у Манюты Псарулаки в Таганроге… У той гречанки… Ну скажи сама, откуда у них английский кекс?

Она удивилась, задумалась, перестала есть. Лицо у нее густо покраснело, на шее вздулись артерии.

— Не могу, — прошептала Роза. — Уф, жарко! Как смешно, что я этих людей, давным-давно забытых (Людей? Для меня это куклы моего детства. Манюта…), — я их вижу так ясно, как будто мы вчера расстались.

Она откинулась на спинку кресла.

— Весь день сегодня я вижу вещи, места, события, давно минувшие… Что это значит? Почему это вдруг возвращается ко мне?

С минуту она размышляла, нахмурившись. Затем снова посветлела.

— Ах, знаю! Так бывает перед дорогой: ведь я еду в Кенигсберг. Всегда в таких случаях невольно рассчитываешься с прошлым… Кстати, Адам, о расчетах: пожалуйста, сегодня выпьем кофе у меня, сейчас пойдем и сразу подсчитаем, кто сколько кому должен. Уезжая, я люблю оставлять свои дела в порядке.

Роза поднялась из-за стола.

— Нет, нет, мама, — пыталась остановить ее Марта, — посиди еще немного, нельзя же сразу после еды. Лучше пойдем ко мне в комнату, полежишь, отдохнешь.

— А я бабушке что-то покажу! Ты видела, бабушка, «Брата дьявола»? Пойдем, пойдем, я все тебе покажу — подскочил к Розе Збышек.

— Тише, ты, брат дьявола, — шикнул на него Павел. — А может, вы, мама, с нами выпьете кофе?

Адам отодвинул от себя компот, но не вставал. Его глаза выражали блаженство, однако губы кривились от страха; сцена, которую он наблюдал, — образ дружной, счастливой семьи с Розой в центре, в качестве предмета всеобщего обожания, — была, казалось ему, слишком прекрасна, чтобы вдруг не исчезнуть или не превратиться в какое-нибудь неприличное зрелище. Ему ужасно хотелось уговорить жену остаться, и в то же время он спрашивал себя, не окажутся ли эти уговоры пресловутой каплей, переполняющей чашу, и следует ли в таком случае злоупотреблять Розиной уступчивостью? Между тем жена, по-прежнему приветливая, протягивала зятю руку.

— Нет уж, пойду я, Павел. Очень мне с вами хорошо, но не задерживайте меня. Ведь я собираюсь в дорогу. У меня, собственно, уже совсем мало времени.

Адам рискнул.

— Не думаю, Эля, чтобы Владику удалось так быстро оформить поездку. Может, останешься еще на четверть часика? Хорошо здесь…

Роза нервно повернулась, как бы порываясь бежать, как бы испугавшись, что ее тут задержат силой, а она тем временем упустит какую-то неповторимую возможность. Марта подошла к ней. Роза истерически крикнула:

— Я пойду, пойду! Пусти меня, неужели ты не понимаешь, что мне нельзя терять ни минуты!

Шумя шелками, она выбежала в переднюю, стала повязывать вуаль; издали было видно, как дрожат ее руки. Все гурьбой поспешили за ней. Когда Роза увидела рядом с собой Павла, подающего ей пальто, Збышека с лисой в руках и Адама в шарфике, она опустила руки и глубоко вздохнула. Казалось, она приходит в себя после кошмарного сна. Уже со своей новой, стыдливой улыбкой, она, надевая пальто, проговорила вполголоса:

— Павел, пусть Марта еще сегодня зайдет ко мне, можно? Пожалуйста, я прошу тебя об этом.

На пороге с той же улыбкой поклонилась каждому в отдельности и вышла, тяжело дыша. За ней — Адам, как медлительный слуга.

Когда внизу хлопнула дверь, Марта разразилась рыданиями.

— О, боже, что с ней случилось? — всхлипывала она. — Я вся дрожу, я не вынесу этого.

Павел со злостью топнул ногой.

— Неужели в этом доме невозможно обойтись без истерик? Раз в жизни мать решила быть разумной, милой, нормальной женщиной, так теперь ты сходишь с ума. В чем дело? Тебя беспокоит ее здоровье? А ты видела, как она ела! Как… пила! Ей-богу, это же чудо — такой аппетит у старушки.

Марта смолкла, с недоумением поглядела на мужа.

— Что такое? У какой старушки?

Тот хлопнул себя по бедру.

— Тысяча и одна ночь, честное слово! Ты на самом деле ничего не соображаешь. Я, кажется, ясно говорю: молодые могли бы позавидовать аппетиту, темпераменту и здоровью твоей матери… Ну, успокойся, успокойся, Тусенька! Постыдилась бы, такая большая девочка…

Он хотел обнять жену, та отстранилась, сухо сказала:

— Моя мать не старушка. — И вдруг снова расплакалась. — И куда она спешит? Куда спешит?

17

Между тем Роза, как только вышла из ворот, перестала спешить домой… То есть, в комнату на Вильчей улице, которую она снимала у «культурной христианской семьи», оплачивая также обед и услуги.

На улице Адам сразу стал искать глазами такси.

— Поедем, правда? Ты устала, нездорова. И так спешишь.

Роза положила ему руку на плечо.

— Не надо, Адам. Зачем? Я чувствую себя прекрасно. И вовсе не так уж я спешу, просто не хотелось напрасно тратить время. Нечего мне там больше делать. Про обед не скажу, превосходный был обед. Никаких тебе фрикасе, простые блюда, зато как приготовлено! Я люблю, чтобы все было a point[69]! Ну поела, выпила… Марта? Так ведь Марта придет ко мне, еще сегодня… А в такси, как в ящике, ничего не видно. И душно. Поедем на извозчике.

Вскоре они уже сидели в пролетке. Роза с детской радостью умащивалась на сиденье.

— Ах, как хорошо. Нет ничего лучше конного экипажа. Помню, Юлия, когда вышла за этого богача, Черепахина, — какие у нее были упряжки! Зимой, смотришь, мчит на тройке рысаков, на них сетчатые попонки, колокольчики звенят, прямо вся улица полыхает. А летом запрягали в фаэтон пару крепышей гнедых и айда! — к морю купаться. Или едем в тарантасе ночевать к ней на хутор, самовар с нами, пуховые подушки. Случалось, тетка остановит по дороге кучера, слезет, юбки свои длинные подберет, да тут же на шоссе и присядет… Я кричу ей: «Тетя, люди идут!» А она только пыхтит: «Какие там люди — мужики» — и продолжает без всякого стесненья. Самовольная была, ого! Дед волосы на себе рвал. По вечерам, рассказывали, сидят они, бывало, с дружком-повстанцем, с этим, как его, Хейстом-часовщиком, играют в безик… Дед стонет: «Ах, срам какой, какое бесчестье, выдал дочку за москаля, не будет мне в гробу покоя», а тот поддакивает: «И за гробом, брат, не будет». А где его было взять, поляка-то? Не удивительно, что потом, когда в Таганроге появился мой отец, немолодой уже человек, зато сын ветерана, пострадавший во время Крымской кампании и от николаевских порядков в корпусе, — не удивительно, что дед начал бить и морить голодом свою Софи (матери было тогда пятнадцать лет), чтобы заставить ее выйти за этого Адольфа Жабчинского…

Она задумалась и с грустью оглядывала дома, мимо которых они проезжали, небо…

— Ну, а теперь вот, посмотри Польша. Не очень я ее, Адам, любила, — вздохнула Роза. — Навязали ее и мне и моей матери, Софи… ах, ведь она была влюблена в Сашу Боболенского и никогда не могла привыкнуть к моему отцу, несмотря на то, что он, вечный ему покой, был человек благородный, утонченный, настоящий аристократ. Только грустный и не любил людей. А я? Только в Таганроге и была я счастлива. И вдруг мне говорят: Таганрог — это Азия, подруги, учителя, знакомые мальчики, Жоржик, Петя, Николка (как он чудесно играл на окарине!), — они все враги, варвары, одним словом, москали. И в один не прекрасный день велят мне забыть всю мою радость, расстаться с детством и вернуться в Польшу, о которой так тосковали наши деды. Для них она была страной счастливой молодости. Но для меня? Изгнанием… Местом, где живет сварливая тетка. Ах, Адам… Когда я уже переехала в Варшаву — незнакомую, неприветливую, совсем непохожую на то, что было мне мило… если на кого-нибудь очень рассержусь, знаешь, как я его мысленно называла? Сатана, скотина… отчизна.

Адам поморщился, замахал около ушей руками, отгоняя от себя эти слова:

— Хватит, хватит! И зачем об этом сейчас вспоминать? Как называла, так и называла, но ты всегда была верной полькой.

Роза с сомнением покачала головой:

— Верной полькой? Вспомни, что ты сам обо мне говорил: «Гордыня и тщеславие — вот что заставило тебя вернуться в Польшу»… И это святая правда. Только гордость и тщеславие заставляли меня стремиться из России в Польшу. Но теперь… Вот еду я с тобой по этим улицам… Некрасивые они. И весь город — ничего в нем нет живописного, ничего богатого. А я чувствую — ну что ты скажешь, мой дорогой, — чувствую, что могла бы умереть за него! С радостью готова была бы отдать жизнь за каждый кирпичик этой Польши!

Адам беспокойно зашевелился:

— Зачем же умирать? Лучше жить, уповая на бога.

Извозчик остановил лошадь. Приехали.

— Жаль, — сказала Роза. — Так приятно смотреть на мир, когда на сердце хорошо… Мало я его повидала, мир-то…

Адам расплачивался, звонил швейцару, а Роза все медлила, стояла в воротах.

Как только они вошли и сняли пальто, Адам вынул бумажник, надел очки, приготовил блокнот, карандаш и, так вооружившись, ждал, пока Роза разместит по шкафам свои вещи. Роза возилась довольно долго, наконец села против мужа, шумно дыша, усталая. Впрочем, она тут же поднялась и позвонила.

— Выпьем кофе.

Адам посмотрел на нее с упреком:

— Зачем ты пьешь черный кофе? Тебе давно запретили.

Роза вздернула брови.

— Кто запретил? Варшавские коновалы? Доктор Герхардт ничего про кофе не говорил.

Принесли кофе. Роза расставила чашки, подала сахар… и снова села, прервав хозяйственные хлопоты.

— Не знаю, где салфетки, — прошептала она. — А может, без салфеток обойдемся? Что-то сил нет искать.

Затем погладила мужа по спине и спросила: