Роза ударяла кулаком о кулак, сжимала губы.

— Хорошо, — говорила она, задыхаясь от бешенства, — бери ее себе, делай из нее крота, мне все равно. Но ты… ты… — поворачивалась она к Марте, и лицо у нее пылало белым жаром, как солнце перед грозой, — ты еще когда-нибудь пожалеешь, пожалеешь… И будет поздно.

Марта не переносила скандалов. Ей хотелось подбежать к взволнованной матери, успокоить ее: «Да вовсе я не жаловалась, мы с папой говорили о «Фараоне» Пруса…» — однако самолюбие не позволяло. Она молчала, смотрела на мать злыми глазами, а когда Адам пытался что-то объяснить, дергала его за рукав.

— Оставь, папа, оставь, мама и так не поверит.

Устанавливался прежний порядок: отец с дочерью шепчутся по углам, и Роза — в ледяном облаке. В квартире снова веяло адскими сквозняками, за каждой дверью пугало, кресты оконных переплетов ждали распятых, каждый звонок звал на Страшный суд, старая мебель угрожающе трещала, небо набухало тайной.

Труднее всего было переносить тишину за столом. Роза ела медленно, красиво двигая своими большими кистями. Лицо — застывшее, чужое, холодное. Только челюсти работали, старательно разжевывая пищу, да в уголках рта время от времени вспыхивала искорка удовольствия. В перерыве между блюдами она сидела, опершись подбородком на сплетенные руки, закрыв глаза, и, казалось, дремала. Ни гримас, ни морщинок, никаких чувств, смертная тень отрешенности лежала на ее лице. Марта не могла отделаться от мысли, что происходит нечто важное, грозное, что завладевшая матерью непонятная сила вдруг, нарушая все физические законы, выхватит ее из-за семейного стола и поглотит. Казалось, душа Розы в самом деле готова была расстаться с бренным телом, слиться с этой гнетущей тишиной. И чем глубже она погружалась в молчание и оцепенение, тем большую обретала ценность, становилась чем-то единственно дорогим и желанным. Ее раздраженный голос терялся где-то в далеком прошлом, глядя на ее бессильно опавшие губы, трудно было себе представить боль, которую она умела причинить словами. Ресницы заслоняли свирепый блеск глаз, хищные пальцы расплывались в вечернем сумраке. Улетучивался гнев, исчезали капризы, — оставалось прекрасное видение, принадлежавшее больше миру сказок, чем мужу и дочери.

Марта шептала, едва осмеливаясь придвинуть к себе вазу:

— Может, хочешь компоту, мамусенька? А лампу можно зажечь?

Роза не отвечала. Однако через несколько минут движение челюстей возобновлялось, веки вздрагивали, и при свете лампы видно было, как Роза с удовлетворением гурмана проглатывает разжеванный кусок.

Марта вздыхала с облегчением — мать была жива, оставалась с ними. Впрочем, вскоре Роза вытирала рот, небрежно сбрасывала с себя салфетку и уходила, шумя платьем и напевая.

Чтобы разорвать заклятый круг, Марта, выдержав два-три дня, раскрывала фортепиано, раскладывала ноты и начинала разучивать арии. Нарочно. Не упражнения, не гаммы — именно арии. Спустя каких-нибудь четверть часа в глубине квартиры слышались нервные шаги, дверь распахивалась — в гостиной появлялась Роза.

— Прошу прекратить, — говорила она, — прошу не терзать мои уши. Можно, если угодно, быть садоводом, можно не признавать и не понимать музыку, но издеваться над музыкой нельзя. Такая фразировка — это издевательство. Если не умеешь спеть простейший пассаж, нечего браться за трели. Что это за трель? Иканье какое-то…

Тут она принималась передразнивать Марту. И делала это необыкновенно смешно, с обезьяньими ужимками, с детской непосредственностью. Виновница покатывалась со смеху. Роза прекращала спектакль, смотрела на дочь с мрачным укором и, оттолкнув ее, сама садилась за инструмент.

— Вот это прошу петь. Вот это, — тыкала она пальцем и соответственно интонировала упражнение. — И никакого паясничания. Довольно я от него натерпелась…

Официальный тон вдруг прерывался рыданием. Тогда Марта с неимоверным жаром начинала исполнять предписанные упражнения. Роза успокаивалась, оставляла свои «прошу», лишь изредка вскрикивала от раздражения или от восторга и не сводила взгляда с губ дочери, будто видела там источник чудес; наконец она закрывала фортепиано, обеими руками охватывала Мартину шею, страстно сузив глаза и сжав губы, глядела ей в лицо, — казалось, вот-вот задушит. Но Роза шептала только:

— Ах ты, ты, негодница! Значит, умеешь, значит, все можешь, только притворяешься кротом, чтобы меня помучить…

Она целовала Марту и, тряхнув ее хорошенько, убегала со словами:

— Подожди, я принесу тебе гоголь-моголь…

15

Марта очень любила брата. В нем было много от матери, та же притягательная сила, та же поглощенность своими, недоступными прочим, интересами, при этом, однако, он ни к кому не питал враждебных чувств, не дергал нервы мучительными скачками настроения. Большинство подарков — куклы, механические игрушки, книжки с картинками — Марта получала от Владислава. Казалось, он всем сердцем сочувствовал обиженной вниманием сестричке. Когда она подросла, он один понимал ее увлечение стихами, патриотическую экзальтацию и беспредметные весенние волнения. Но все — совместное чтение Стаффа[65], рассказы о безумствах первых легионеров, задушевные беседы в сумерках — все это случалось лишь в те редкие минуты, когда Роза не могла или не хотела быть с сыном. Стоило ей позвать издалека — и Владик, оборвав на полуслове сонет, исчезал, словно сонное видение. Марта чувствовала, что в сердце брата она занимает подчиненное место, и втайне горько обижалась; ей так хотелось быть единственной. Всякий раз, когда в доме ждали Владика, Марту бросало то в жар, то в холод — от тоски, от счастья, от страха перед унижением.

Больше всего взволновало ее известие о приезде Владика в тот год, когда она уже училась пению. Было начало лета. На лестнице уже раздавались нетерпеливые шаги, лихорадочно открывали дверь в передней, Роза крикнула:

— Это он, это он! Наконец-то…

Потом наступила торжественная минута объятий. А Марта все никак не могла очнуться от какого-то странного отупения. Не переодевалась, не готовила улыбок и теплых слов. В суматохе встречи не сразу заметили ее отсутствие, лишь спустя добрых четверть часа постучался к ней Владик.

— Мартуся, где ты? Ты что, уже и знаться не хочешь со своим стареньким братом?

Он стоял на пороге, а из-за его плеча выглядывало сияющее лицо Розы. У Марты сжалось сердце: уже успели, уже снова друзья-приятели! Две пары глаз смотрели на нее одинаковым взглядом. Марта покраснела и отвернулась.

— Извини, я была не одета.

За столом Владик с умилением вспоминал о бабушке, которая недавно умерла. Это была дозволенная и поощряемая тема, не вызывавшая возражений. Софи никто не любил, для любви она была недостаточно серьезна Хотя все пользовались ее услугами и работала она не покладая рук, к ней относились как к забавной куколке, не отвечающей за свои действия. И горевали о ней, когда она умерла, не больше, чем о разбитой кукле. Однако уже спустя неделю отсутствие Софи дало о себе знать массой досаднейших упущений и недоделок. Тогда стали жалеть, что она умерла, а поскольку от ее смерти пострадали не сердца, а шкафы и кухня, в семье любили при случае помянуть добрым словом хозяйственную деятельность Софи.

— Мартуся, — обратился Владик к сестре, и видно было, что он серьезно озабочен, — а ты не забыла записать бабушкин рецепт «Королевской мазурки»? Она то все делала по памяти. Но рецепт надо было сохранить.

Эти слова задели Марту за живое. Она растерянно оглянулась на Розу, на отца. Разве Владик не знает? Пожав плечами, она хмуро буркнула:

— Нет… Я этим не занималась.

Владик сделал обеспокоенное лицо:

— Что это Марта будто сама не своя? У нее какие-то неприятности?

Роза вскочила из-за стола:

— Иисусе, Мария, а может, она простужена? Этого только не хватало, именно сегодня…

Она подтащила дочь к окну.

— Покажи горло! Ну, открой же рот.

Наконец ей удалось сунуть ложечку глубоко в гортань. Марта, багровея от стыда, сдавленно крикнула.

— А-а…

И тут же вырвалась и убежала. Роза заломила руки.

— Кажется, есть краснота.

Она обвела присутствующих взглядом, полным отчаяния. Владик, как всегда, поспешил успокоить:

— Краснота — это еще ничего страшного. А раздражена она потому, что у нее, должно быть, небольшая температура.

Не успел он договорить, как Розы уже не было в комнате. Вскоре она вернулась сердитая.

— Я ей сунула под мышку термометр, велела лежать и дала молока с маслом.

Дообедали кое-как. Роза была рассеянна, с расспросами и рассказами Владик был вынужден обращаться к отцу, вызванный встречей праздничный подъем спал быстрее обычного.

Марта охотно поддалась мысли о своей мнимой болезни. Сегодня любимый брат вызывал в ней необычайное раздражение. Все, что Владик говорил и делал, казалось ей неуместным, ему, стало быть, ничего не сказали, но почему?

— Он думает, что у нас все по-старому. По-старому… — повторяла она сквозь зубы, хотя Владик за обедом несколько раз спрашивал о ее вокальных успехах. Чего она хотела, почему так бесилась, думая о неосведомленности брата, Марта и сама не понимала.

Термометр показывал тридцать шесть и шесть. Марту это вывело из себя, — теперь она хотела заболеть по-настоящему, заболеть и умереть. Сначала ее радовало, что мать не идет проверить температуру.

— Слава богу, обо мне забыли, и не надо будет притворяться.

Однако через каких-нибудь четверть часа она поднялась, села на постели.

— Забыли! А значит и правда все осталось по-старому!

И, уткнувшись носом в платок, снова легла, разбитая, готовая всерьез разболеться от отчаяния.

Скрипнула дверь… Кто-то вошел, ступая на цыпочках. Марта почувствовала запах пармских фиалок, сердце у нее тревожно забилось. Роза склонилась над кроватью.