Марта была не слишком музыкальна. Засаженная за фортепиано маленькой девочкой, она приобрела начатки теоретических знаний и довольно свободно владела инструментом. Но музыка не была ее стихией. После долгих ссор и споров с матерью уроки музыки прекратились сами собой, когда Марта кончала гимназию. Роза в это время уезжала к Владику, вернулась, как обычно, отчужденная, равнодушная ко всему, что делалось в семье, и, узнав, что Марта забросила музыку, только неопределенно хмыкнула. Через несколько дней она сказала Адаму:

— Слава богу, что я уже не слышу, как Марта в самых неподходящих местах жмет на педаль… Не хочет, так не хочет, мне-то что? Я сделала все, что могла, Владик хоть аккомпанировать умел, а эта (так она всегда говорила о дочери в минуты раздражения) — чувства ритма ни на грош, не на что и надеяться.

Зато голос этой оказался для Розы даром судьбы, который следовало сберечь любой ценой. К тому времени собственные ее возможности иссякли: ослабление сердечной мышцы исключало скрипку, возраст ограничивал вокальный репертуар. Горло дочери — новый богатый инструмент своеобразного звучания — заключало в себе последнюю и великолепную возможность творить. В этом случае недостаточная музыкальность Марты не расхолаживала Розу. Ей доставляло огромное удовольствие с помощью чужих живых струн воплощать в звук музыкальное произведение, оживляя его искрой своего таланта. Прежде, когда она диктовала Марте свою интерпретацию фортепианных пьес, инструмент никогда не поражал ее неожиданностью. В лучшем случае он отвечал требуемыми звуками. Не то было с голосом Марты: модуляции ее, хотя и выполняемые по указаниям Розы, всегда звучали неожиданно. В голосе Марты всегда чувствовалась некая неуловимая пульсация, тайна чужого, обособленного существования. Часто это тремоло, не имевшее ничего общего с замыслом композитора, нарушало гармонический строй песни. Роза в таких случаях выходила из себя:

— Ты поешь, как прачка, как ослица, как нищий под окном! Не тяни ты, не вой, ради бога! Нельзя же так акцентировать слабые доли такта и замедлять темп, такое блеяние хорошо в козьем стаде!

Марта швыряла ноты, с треском захлопывала за собой дверь.

На следующих уроках расстроенную фразу удавалось собрать, Роза следила за стилем, подсказывала эмоциональную окраску, и все же в конечном результате сохранялась та первоначальная свежесть, то новое, что Марта прибавляла к трудам композитора и Розы от себя, из резервов собственного организма. Роза ловила впитавшиеся в мелодию девственные флюиды, испытывая при этом глубокое волнение: «Вот она, Марта, какая, вот она какая, дочь Адама».

Когда Марта пела, Розе казалось, что она отомщена. Что Адама настигла справедливая кара.

Да, Марта была дочерью Адама и жертвой Розы. Власть Адама, который так неистовствовал в ту октябрьскую ночь, так беспощадно, бесстыдно домогался ее, кончилась с наступлением дня. Едва на смену рассвету пришло ясное утро, как он уже стоял на коленях около кровати, рыдая:

— Прости меня, прости, можешь ли ты простить меня?..

Роза — у нее ныло все тело — с презрением отвернулась от своего палача. Когда он, накинув халат, путаясь в концах незавязанного шнура, выходил из спальни, она крикнула:

— Куда идешь? Останься, насладись своей победой.

Он поднял на нее виноватые, усталые, в синей обводке глаза, глаза немолодого человека.

— Бог свидетель, сейчас мне милее смерть, чем моя победа.

Роза расхохоталась.

— Жалкий трус! Сделал один шаг вперед и уже на сто назад пятится.

Действительно, одержав победу, Адам почти совсем устранился из жизни жены. Месяцы беременности прошли в разлуке — Роза уехала на хутор, к друзьям. Там, на третьем месяце, она попыталась приподнять пианино, но добилась лишь небольшого кровотечения, и в положенное время, в ясный июльский полдень, родила Марту, крепкую и красную, как яблочко.

Мать отказалась кормить, нанимала мамок. Адам, никому не доверяя, сам следил за питанием новорожденной девочки и за уходом. Потом малышка была передана под опеку слуг и легкомысленной Софи. Маленькую Марту не поили рыбьим жиром, не заставляли, как в свое время Владика или Казика, делать гимнастику и вырезать из картона средневековые замки. Тем не менее Роза знала о каждом ее шаге. Часто, врываясь в детскую в самый неожиданный и неподходящий момент, она опрокидывала вверх дном весь установленный порядок.

— Это еще что за новости? — спрашивала она язвительно. — Солнце на дворе, а Марта сидит дома? Так-то вы ее закаляете? И эта фланелевая кофта на ней под самую шею! А с чем это она там возится? Наестся сырой картошки и заболеет дизентерией.

Софи ломала руки.

— Я уж и не знаю, кого слушаться, отвяжитесь вы от меня! Так распорядился ее родной папочка: на двор не пускать, держать в тепле, пока не пройдет насморк. И пусть играет в хозяйство. Он хочет, чтобы Туся научилась хозяйничать.

— Он хочет! — фыркала Роза. — Да разве он умеет хотеть, этот святоша? А я вот хочу, чтобы Марта немедленно шла гулять!

У ребенка отнимали кастрюльки, совали ему в руки обруч и выводили в сад.

Когда отец возвращался из гимназии, девчушка бежала к нему жаловаться.

— Мама не позволила играть в хозяйство, велит бегать в саду…

И складывала губки в плаксивую гримасу. Против ожидания, однако, Адам вовсе не казался рассерженным. Наоборот, расцветал, допытывался:

— Ах, так: мама велела? Мама сама к тебе пришла и велела?

Получив утвердительный ответ, он поучал дочку:

— Маму надо слушаться, Туся, надо быть хорошей девочкой.

К обеду в этот день Роза выходила улыбаясь, с желтыми огоньками в глазах. С мужем не здоровалась, садилась и, барабаня пальцем по столу, глядела в свои таинственные дали. Адам, покашливая, что-то говорил. Марта вертелась на своем стульчике, выжидая, когда наконец выяснится, кто прав, мама или папа, и как будет завтра. Разговаривали, однако, исключительно о пустяках. Только после обеда, уже направляясь к себе, Роза роняла:

— Я слышала, что Марте велено в хорошую погоду сидеть в духоте и чистить картошку? А как с ее малокровием? Вы считаете, что движение на свежем воздухе повредит ей?

Адам оживлялся.

— Что ты, Эля, сохрани бог, как считаешь нужным. Она была немножко простужена, поэтому я… Но, конечно, если насморк прошел… А хозяйством пусть Туся занимается в дождливую погоду, — обращался он к теще.

Добившись своего, Роза надолго теряла интерес к ребенку. Зато Адам буквально жить не мог без дочери, ему необходимо было постоянно убеждаться в факте ее существования. Его не занимало, к чему ведут действия маленькой Туси, важно было одно: наслаждаться ими. Каждый день он приносил девчурке новые игрушки, и ему было безумно любопытно, как она на них посмотрит: округлит ли с напряженным вниманием глаза или, наоборот, сузит их в улыбке? Как она назовет новый предмет и полюбит ли его? Роза распорядилась спрятать лишние игрушки в шкаф, «на потом». Это послужило отцу и дочери поводом для тайных переговоров.

Когда у Розы наступала полоса безразличия, они распоясывались вовсю: разбрасывали игрушки по всей квартире, хохотали, читали вслух вздорные стишки, оседлав кресло-качалку, галопировали по столовой, ребенок не соглашался заснуть, пока отец не расскажет сказку о волшебном козлике. Если во время их игр в комнату входила Роза, оба смотрели на нее отчужденно, с испугом, а Марта, случалось, и с комическим вызовом.

Однако на следующий день Адам избегал общения с дочерью и, удивляя ее своим равнодушием, отсылал за распоряжениями «к маме». Роза качала головой.

— Не знаю. Я в этом не разбираюсь. Пусть педагоги разбираются.

Девочка кружила по комнатам, беспомощная, приставала то к отцу, то к матери; когда она, добиваясь ответа, топталась у материнских колен, Роза отталкивала ее.

— Ступай к своему папочке. Чего ты от меня хочешь? Ведь вы с папочкой всегда против меня…

Роза любила следить за Мартой, подглядывать исподтишка. Это существо, навязанное ей силой, зачатое от потерявшего голову ненавистного человека, было для нее как бы таинственным воплощением Адама. Наблюдая игры ребенка, прыжки, гримаски, прислушиваясь к его смешному лепету, Роза пыталась найти объяснение той октябрьской ночи. Дочь, в отличие от сыновей, была маленькой копией отца. Но никаких открытий Роза не сделала, кроме того, что Адам будет существовать вечно. И что он как бы раздвоился, что его становится все больше.

Роза часто выходила вдруг из-за портьеры или из темного угла, чтобы испугать Марту. Ей доставляло удовольствие причинять ребенку боль. Бить его она, однако, стыдилась. У Марты было белое, в голубых прожилках, тело — тело Адама. Бить ее значило бы соединяться с Адамом в порыве, который вмещал в себе все: и ненависть, и любовь, и наслаждение, и страдание.

Однажды девочка, тогда уже шестилетняя, читала, сидя в углу. Роза обстригала на пальме засохшие листья. Оглянувшись, она крикнула:

— Принеси мне большие ножницы!

Ребенок, поглощенный чтением, не шевельнулся. Тогда Роза схватила пальчатый, с острыми краями, лист и тихонько подкралась к дочери. Наклонившись, она разглядывала ее лоб. Водила глазами слева направо, слева направо… Да, это был лоб Адама, лоб, о котором она против желания всегда думала: «красивый». Слева уголок у пробора, над правой бровью короткая прядка. У Михала была вертикальная складка между бровями. Роза терпеть не могла гладких лбов. Девочка, ничего не подозревая, продолжала читать. Вдруг она оторвала глаза от книжки, испуганно отшатнулась.

— Что ты, что ты, мамочка?

Мать стояла над ней с большим остропалым листом в руке, как бы готовясь ударить.

— Ух ты, молчальница, враг ты мой… — прошипела Роза и бросила лист.


Со временем отцовские чувства Адама превратились в пугливо скрываемую страсть. Он, как тайный любовник, ждал минуты, когда сможет остаться с девочкой наедине, а дождавшись, сжимал ее в объятиях, целовал, рассказывал, расспрашивал с таким чувством, как будто всякий раз обретал ее наново. Стоило ему, однако, услышать поблизости чьи-нибудь шаги, как он тут же отодвигался или выходил из комнаты. Марта тоже быстро поняла, что дружбу с отцом надо скрывать. Когда мать с пристрастием допытывалась: «Кто тебе это дал?», «Кто велел тебе это делать?», «От кого ты это знаешь?» — девочка, если соучастником был Адам, всячески увиливала от ответа.