Роза, раскрасневшаяся, давясь от смеха, строила потешные гримасы, поочередно изображая то франта с ружьецом, то песика. Дети в такие минуты готовы были душу за нее отдать. Напротив, Ядвигу раздражала в старой женщине такая несдержанная веселость, комическая игра лица, бесцеремонные возгласы и словечки. У пани Каси тоже была склонность к юмору, но то был юмор афористический, юмор, выражавшийся скорее в шутливых комментариях «по поводу», чем в пародировании жизни. Свои остроумные замечания о людях и событиях мать Ядвиги сообщала тихонько, чуть ли не на ухо, и всегда с мягкой улыбкой, как бы прося извинения за смелость. Розина же актерская страстность, настойчивое подчеркивание комической стороны, придававшее действительности жалостно-смешной вид, казались Ядвиге оскорбительными, были в высшей степени неприятны.

Ядвига не зря беспокоилась, слушая карикатурные рассказы свекрови. Надурачившись досыта, Роза впадала сначала в апатию, потом в угрюмость. Начинала жаловаться на кухню, на холодный каменный пол, на запах жареного. Не прошло и двух недель со дня ее приезда, как центром ее интересов стал не Рим с его окрестностями, а новый дом сына. Через несколько дней после приезда она вместе с Владиком и невесткой побывала на приеме в польском посольстве. Ее превосходный французский, точеная линия носа, ее рассеянные «простите, вы о чем?» и жабо из старинных кружев снискали всеобщее одобрение. Акции Владислава поднялись. Но Роза была недовольна.

— В Боболишках вкуснее мороженое подавали, — заявила она. — Причем в будние дни. Не кардиналам и не маркизам. Так они заботятся о престиже? Что это за лакей с бараньим голосом? Что эти итальянцы подумают о Польше?

Когда первые восторги по поводу пребывания в Италии схлынули, когда улеглось возбуждение, главной мыслью и главной заботой стал престиж. Роза ломала руки над мебелью сына, над гардеробом невестки, ужасалась поведению детей, слугам. То, что в прежних условиях Владислава, иерархически равных, — мебель, утварь, домашние порядки, — она считала не только удовлетворительным, но даже роскошным, здесь казалось ей убожеством. Когда в Моравской Остраве Владик с Ядвигой купили недорогой столовый сервиз из чешского стекла, Роза нахмурилась и сделала им выговор:

— Нечего швыряться деньгами. Ум и здоровье — вот что импонирует, а не эта мишура. Только пыль в глаза пускать чужакам, а к чему? Они отлично знают, что Польша бедная страна. Лучше бы Ядвига потратила эти деньги на кварц для Кшися. Да и кого вы тут хотите поразить, — этих колбасников, Пепиков?

В Риме — наоборот — все казалось недостаточно блестящим, недостаточно дорогим. Побывав в Ватикане, Роза потребовала, чтобы из кабинета убрали бидермейеровскую мебель — «дешевка, мещанский шик», возвращаясь с Пьяцца-ди-Спанья, шпыняла Ядвигу за то, что та по неделе сохраняет букеты мимоз — «людей пугать этими вениками», шустрая Стася, горничная, вдруг оказалась «драгуном в юбке», а дети выглядели на прогулке «как казанские сироты». Даже их красота куда-то делась. Роза, щурясь, внимательно приглядывалась к внучке.

— Посмотри, — призывала она Владислава, — Манютка, по-моему, косит на один глаз. Может, сводить ее к окулисту? Может, еще удастся поправить?

На младшую, Зузульку, она ворчала:

— Чего горбишься? В парке меня все время спрашивают, не калека ли ты. Очень приятно это слушать.

Что до Кшиштофа, его «разбойничий характер» был «выписан у него на лице и компрометировал Польшу»…

— Никто не хочет с ним играть, а потом шепчутся между собой: «Роlассо, роlассо», — и убегают куда глаза глядят. Сразу видно, что это за штучка.

Ядвигу, по уши загруженную устройством в новой среде, эта непрерывная критика доводила почти до безумия. Как всегда, однако, о состоянии ее нервов свидетельствовали лишь дрожащие руки и красные пятна на щеках. Владислав, склонив «головку на бочок», колдовал, то есть старался не замечать, — в надежде, что то, чего он не замечает, исчезнет и для других, что, игнорируя действительность, он тем самым уничтожит ее как таковую. На претензии Розы он ничего не отвечал или бормотал что-то неопределенное и спешил заговорить о впечатлениях от памятников старины, строил планы новых экскурсий.


К первому приему в доме Владислава готовились в бурном волнении. Ядвига отступилась — всем командовала Роза. То и дело раздавался плач — плакали служанки в углах, плакали дети. Расходы достигли фантастических сумм. Владик, измотанный наскоками матери и мученическим всетерпением жены, запустил служебные дела. Однако плоды всеобщих страданий оказались блистательными: дом, стол, наряды домашних, выучка слуг — все было выше всяких похвал. Гости бросали одобрительные взгляды, некоторые рассыпались в комплиментах. Роза вначале молчала. На скулах, под самыми глазами, у нее выступили кирпичные пятна. Сидя в своем глубоком кресле, она скручивала и раскручивала Луизину цепочку, подозрительно косясь по сторонам. Когда Ядвига, улыбаясь, разговаривала с гостями, Роза вполголоса бормотала:

— Красуйся теперь, красуйся, черную работу уже сделали за тебя другие.

Подходивших к ней гостей Роза встречала с суровым достоинством, лестные слова принимала как законную дань. Кто-то похвалил барановский фарфор. Роза скривила губы:

— Моя бабушка в ссылке пила из глиняного черепка, и ничего, тоже нравилось…

Вошел польский посол. Его окружили иностранные гости. Роза почувствовала прилив вдохновения. Кивнула одному лакею, другому и так завертела хороводом подносов, бокалов, кружев, цветов, что всеобщее ощущение праздничного великолепия достигло своего апогея. Манютка, в белом кринолине, со светлой косой над гроттгеровским лбом, оттененным черными крыльями бровей, блуждала среди итальянцев, как экзотический сон. Кшиштоф, с пажеской челкой, привлекал внимание дам своим ястребиным сарматским профилем; гости восхищались портретами предков в кунтушах и графикой Скочиласа[40], слушали прелюдии Шопена, гурманы наслаждались борщом, зубровкой и всякого рода пирожками, приготовленными по рецепту легкомысленной Софи. Удачный подбор впечатлений, пикантный оттенок чего-то чужеродного — все это углубляло общее благорасположение. Разноязычие не мешало людям разговаривать доверительно, с теплотой и уважением. Поминутно слышались возгласы: «Польша, Pologne, Polacco, Polisch».

Роза позволила себя упросить и под аккомпанемент Владика заиграла «Мазурку» Аполлинария Контского[41]. В это время она уже мало играла; репертуар, освоенный в приволжские времена самостоятельным трудом, был заброшен, она долго не упражнялась и теперь не осмеливалась атаковать произведения, которые когда-то сама сознательно выбрала. А если уж играла, так только блестящие вещицы эпохи своего варшавского маэстро. «Коронные номера», с которыми на тогдашних вечерах в ратуше выступала «первая ученица местной консерватории по классу скрипки», «личная любимица» маэстро, «номера», от которых у нее самой шумело в голове, как от вина. Маэстро одобрял этот шум.

— Да, да, du sentiment, ma belle Rose[42], — говаривал он, играя голосом и подкручивая остроконечный ус, — всякие двенадцатые, шестнадцатые, трели, апподжиатуры — в этом разбираются знатоки. A le public[43], — та охотно простит любую погрешность, — особенно такой красивой и молодой исполнительнице, — если вещь будет сыграна с огнем! Du coeur, du coeur, avant tout[44]. A когда кончишь — смотри, вот таким жестом оторви смычок от струн и руку опускай не сразу. Да, вот так… И откинь локоны со лба… Теперь улыбка… Отлично! Le public adore са, ma belle Rosalie[45].

Именно оттуда, из варшавской школы, вынесла Роза драгоценное умение обходить и сглаживать технически трудные места. Поэтому под старость она могла возвращаться лишь к тем пьесам, которые проштудировала под руководством маэстро. Du coeur — этого у нее с годами не убывало; и хотя тогда, в Риме, она не тряхнула локонами и не вскинула кверху обнаженную руку, ее игра тронула публику. Ее поздравляли. Восхищались. Наконец посол подошел поцеловать ей руку. С волнением он говорил:

— Не знаю, право, как вас благодарить. Какой звук и сколько истинно польской души! У князя X. (а он не слишком к нам расположен, женат на немке)… так вот, у князя X. выступили слезы на глазах. Право же, вы могли бы оказать большую услугу польской пропаганде!

Лицо у Розы посветлело:

— Ах, так вы, господин посол, тоже находите, что «с душой»? С польской? Для Польши? Может быть, еще и «слава польского имени»? — Она громко рассмеялась. — Маэстро точь-в-точь так же декламировал.

Посол ошеломленно моргал, а Роза продолжала:

— Душа? Вы называете это польской душой? А я вам скажу, что я испортила себе жизнь из-за польского бахвальства! Я могла бы стать большой, большой артисткой, если бы не ваше бахвальство!

Она произнесла эту филиппику по-французски — резким, повышенным голосом. Гости, толпившиеся вокруг с приготовленными комплиментами, попятились, умиление на лицах сменилось недоумением, все беспокойно переглядывались, пытаясь понять, что происходит. Владик, бледный, выступил из толпы.

— Господин посол, — сказал он так, чтобы все слышали, — моя мать до сих пор болезненно переживает недобросовестность своего первого преподавателя музыки, Януария Бондского… Он действительно испортил ей карьеру.

Посол быстро сориентировался в ситуации.

— Да, да, — ответил он с подчеркнутой вежливостью, — я отлично понимаю, сударыня, вашу горечь. Причем артисты особенно чувствительны к превратностям судьбы… Но Паганини, говорят, тоже иногда портил своим ученикам карьеру.

Он еще раз поцеловал Розе руку.

— Во всяком случае, благодарю за прекрасные впечатления. И не только музыкальные. Говорила мне ваша прелестная невестка, что сегодняшний вечер — такой блестящий и, как себе хотите, несомненно польский! — много выиграл благодаря вашим стараниям.

Роза дернулась как ужаленная.