— Мне немного не по себе, — сказала я, закрывая глаза.

Открыла один. Чуть лучше. По крайней мере передо мной лишь один Ансельм, хоть и несколько расплывчатый. Он наклонился ко мне, заметно обеспокоенный.

— Может, мне послать за братом Амброзом или братом Полидором, мадам? Я, к сожалению, слабо разбираюсь в медицине.

— Нет, ничего не нужно. Я просто села слишком резко.

Я сделала еще одну попытку — помедленнее. На этот раз комната и ее обстановка остались в неподвижном состоянии. На себе я теперь разглядела немало ссадин и синяков, которые порядком болели. Потрогала шею — она тоже болела. Я поморщилась.

— В самом деле, ma chere, я полагаю…

Ансельм двинулся к двери, готовый позвать на помощь: он был не на шутку встревожен. Я потянулась было за зеркалом, которое лежало на столике, но передумала: я не была к этому готова. Вместо зеркала я взялась за кувшин с вином.

Ансельм медленным шагом отошел от двери, остановился возле кровати и наблюдал за мной. Убедившись, что я не упаду в обморок, он снова сел. Я потягивала вино, и голова моя прояснялась; мне хотелось поскорее избавиться от последствий одурманивания опиумом. Итак, мы остались живы. Оба.

Мои грезы были хаотичны, полны насилия и крови. Мне все чудилось, что Джейми умер или умирает. Время от времени из тумана выплывало лицо застреленного мальчишки-солдата, круглое, удивленное, и за ним пряталось покрытое синяками и ссадинами лицо Джейми. Возникало и лицо Фрэнка — почему-то с пышными, большими усами. Я твердо знала, что убила всех троих, и чувствовала себя так, словно всю ночь занималась драками и резней, каждый мой мускул ныл от тупой боли.

Ансельм все еще сидел рядом и наблюдал за мной, положив руки себе на колени.

— Вы можете кое-что сделать для меня, отец мой, — сказала я.

Он мгновенно встал, готовый помочь, и потянулся за кувшином.

— В самом деле? Еще вина?

Я слабо улыбнулась.

— Да, но попозже. Сейчас я хочу, чтобы вы меня исповедовали.

Он был поражен, но профессиональная привычка к самообладанию взяла верх.

— Ну конечно же, chere madame, если вы этого желаете. Но не лучше ли было бы в таком случае послать за отцом Жераром? Он весьма опытен как исповедник, в то время как я… — Он пожал плечами с пленительным галльским изяществом. — Я, разумеется, имею полномочие принимать исповедь, но мне очень редко доводится делать это — ведь я всего-навсего бедный ученый.

— Я хочу исповедаться именно вам, — твердо заявила я. — И намерена сделать это сейчас.

Он покорно вздохнул и вышел, чтобы принести епитрахиль.[69] Надел ее и расправил пурпурный шелк, так что он падал ровными складками до самого подола черной рясы, сел, благословил меня и, откинувшись на спинку стула, замер в ожидании.

И я ему все рассказала. Все. Кто я и как сюда попала. О Фрэнке и о Джейми. И о юном английском драгуне с побелевшим веснушчатым лицом, умершем на снегу.

Пока я говорила, выражение его лица не менялось, разве что глаза все больше округлялись. Когда я закончила, он раз-другой моргнул, открыл рот, собираясь заговорить, но снова закрыл его и ошеломленно помотал головой, словно бы для того, чтобы ее прояснить.

— Нет, — терпеливо проговорила я и снова откашлялась, потому что голос у меня по-прежнему звучал как у охрипшей лягушки. — Вы ни о чем подобном не слыхали и вообразить себе такого не могли. Теперь вам понятно, почему я захотела рассказать вам об этом именно на исповеди.

Он рассеянно кивнул.

— Да. Да, я вполне понимаю… Если… но да. Разумеется, вы хотели, чтобы я никому ничего не рассказывал. Кроме того, поскольку вы поведали мне обо всем во время таинства, вы рассчитываете, что я вам поверю. Однако…

Он почесал в затылке, потом поднял на меня глаза. Широкая улыбка расплылась по лицу.

— Но как это чудесно! — негромко воскликнул он. — Как необыкновенно и удивительно!

— Я бы, пожалуй, не выбрала для определения слово «чудесно», — сухо заметила я. — Необыкновенно — это да.

И потянулась за вином.

— Но это же… чудо, — тихо произнес он, обращаясь как бы к самому себе.

— Если вы настаиваете, — со вздохом согласилась я. — Я хочу знать одно: как мне быть и что делать? Повинна ли я в убийстве? А также в прелюбодеянии? Поделать тут ничего нельзя, но я хотела бы знать. И поскольку я нахожусь здесь, как мне себя вести? Могу ли я… то есть должна ли я использовать то, что знаю, и изменять ход событий? Я даже не понимаю, возможно ли такое. Но если возможно, имею ли я на то право?

Он снова откинулся на спинку стула и задумался. Мед-ленно поднял оба указательных пальца, соединил их и долго-долго на них смотрел. Потом покачал головой и улыбнулся мне.

— Я не знаю, ma bonne amie.[70] Ситуация не из тех, с которыми сталкиваешься на исповеди. Я должен подумать и помолиться. Да, непременно помолиться. Нынче ночью я подумаю о вашем положении во время моего бдения у Святого Причастия.

Возможно, завтра утром или днем я смогу дать вам совет.

Слегка коснувшись моего плеча, он велел мне опуститься на колени.

— А теперь, дитя мое, я дам вам отпущение. Какими бы ни были ваши грехи, верьте, что они будут прощены вам.

Опустив одну руку мне на голову, он перекрестил меня другой и произнес:

— Те absolvo, in nomine Patri, et Filii…[71]

Выпрямившись, он поднял меня на ноги.

— Спасибо, отец мой, — сказала я.

Не веря в Бога, я, исповедуясь отцу Ансельму, хотела, чтобы он отнесся ко мне серьезно и со вниманием, и была удивлена, почувствовав душевное облегчение. Но вполне возможно, что я испытала его, поделившись своим тяжким грузом с другим человеком. Он махнул рукой.

— Я повидаюсь с вами завтра, дорогая мадам. А теперь продолжайте отдыхать, если вам этого хочется.

Аккуратно сложив епитрахиль, он направился к двери. Остановился у самого выхода и с улыбкой повернулся ко мне. В глазах у него сиял воистину детский восторг.

— Может быть, завтра… — заговорил он, — может, вы могли бы рассказать мне… как это происходило?

Я тоже улыбнулась ему.

— Да, отец мой. Я вам расскажу.

Вскоре после его ухода я потащилась в коридор: мне хотелось повидать Джейми. Надо сказать, многие из виденных мною мертвецов выглядели лучше его, но грудь Джейми ровно вздымалась и опадала, а угрожающий зеленоватый оттенок кожи исчез.

— Я будил его каждые несколько часов, чтобы он мог проглотить несколько ложек супа, — негромко заговорил со мной брат Роджер.

Он созерцал меня с явным удивлением — мне, пожалуй, следовало бы перед приходом сюда хоть волосы пригладить.

— Может, вы хотели бы… каковы ваши намерения?

— Мои намерения… С вашего разрешения, я хотела бы еще некоторое время поспать.

Меня уже не мучило чувство вины, но какая-то тяжесть, скорее даже приятная, чисто физическая, распространилась по всему телу. Было ли это результатом исповеди или выпитого вина, я не знаю, но мне хотелось одного — поскорее добраться до постели.

Я наклонилась над Джейми, дотронулась до него. Он был теплый, но лихорадка оставила его. Я осторожно пригладила спутанные рыжие волосы. Уголок рта едва заметно дрогнул. На секунду, не больше, но дрогнул несомненно. Я была в этом уверена.

Небо было холодное, пасмурное, затянутое серыми облаками, которые сливались с серым туманом, окутавшим холмы, и даже выпавший за последнюю неделю снег казался серым, и аббатство словно бы накрыло огромным и грязным покрывалом. Даже внутри здания молчание зимы настигало и подавляло обитателей монастыря. Глухо доносилось из часовни молитвенное пение; толстые стены поглощали все звуки, и даже повседневная жизнь как будто замерла.

Джейми проспал почти двое суток, изредка пробуждаясь, чтобы проглотить немного супа и вина. Придя в сознание, он начал поправляться точно таким же образом, как и все молодые люди, неожиданно для самих себя лишившиеся на время сил и независимости в передвижениях — качеств, которые они по неопытности считали неотъемлемыми. Иными словами, примерно двадцать четыре часа он был кроток аки агнец, а после этого превратился в раздраженное, беспокойное, вспыльчивое, придирчивое, капризное создание с весьма дурным настроением.

Рубцы на плечах болели. Шрамы на ногах чесались. Ему было тошно лежать все время на животе. В комнате было слишком жарко. От дыма жаровни у него болели глаза, и он из-за этого не мог читать. Ему опротивел суп, опротивели поссет[72] и молоко. Он хотел мяса.

Мне были хорошо знакомы эти симптомы возвращающегося здоровья, я им радовалась, но должна была к тому же и набраться терпения. Я открыла окно, сменила простыни, наложила на спину мазь календулы и растерла ноги Джейми соком алоэ. Потом я позвала брата-прислужника и попросила его принести супа.

— Я больше не желаю глотать эти помои! Мне нужна настоящая еда! — завопил наш больной и оттолкнул поднос с такой силой, что суп выплеснулся на салфетку, которой была накрыта миска.

Я сложила руки и посмотрела на него. Он выкатил глаза от злости… Господи, худой как хворостина, челюсти и скулы обтянуты кожей. На поправку он шел быстро, однако нервные окончания в желудке требовали еще достаточно длительного лечения. Он не всегда удерживал даже суп и молоко.

— Настоящую, как ты говоришь, еду ты получишь не раньше, чем я это разрешу, — сообщила я.

— Я получу ее сейчас же! Ты что, воображаешь, будто можешь решать, чем меня кормить?!

— Да, дьявол меня побери, это именно так! Не забывай, что я врач!

Он свесил ноги с кровати, явно намереваясь встать и идти. Я уперлась рукой ему в грудь и уложила его на постель.

— Твое дело — оставаться в постели и хоть раз в жизни делать то, что тебе велят, — прорычала я. — Тебе пока что рано подниматься на ноги и рано есть грубую пищу. Брат Роджер говорил, что утром у тебя снова была рвота.