— Что ты там бормочешь, придурок проклятый? Ни сна, ни отдыха из-за тебя не знаем! С пяти часов утра своё токовище начал: бур-бур-бур, чтобы чёрт тебя подрал! Замолчи!

Рыба втянул голову в плечи. Он ждал, когда Ольга, растрёпанная, в наспех накинутом жёлтом халате, вбежит в его конуру и огреет его бельевыми щипцами, веником или, не дай Бог, шваброй. На ней обычно болталась мокрая и вонючая тряпка, которой за Мурзой подтирали его лужи. Этот толстый и противный кот имел обыкновение делать их в самых неожиданных местах. И никакие наказания и угрозы не могли исправить его пакостную натуру. Но Рыба, впрочем, на Мурзу не сердился, даже привык к этому крепкому, резкому до тошноты запаху.

Мурза, услышав недовольный хозяйкин крик, тоже насторожился, соскочил с подоконника и на всякий случай сел поближе к дверям, чтобы как только их откроют, быстренько шмыгнуть на лестничную площадку и дать дёру.

— Замолчи! Он уже успокоился, а ты всё орёшь…

Это Лёша подал голос. Обычно он спит как сурок и не реагирует на громкие звуки. А встаёт он поздно, очень поздно — около одиннадцати часов утра, но, впрочем, он поднимался бы и ещё позднее, если бы не суровая необходимость: пиво, выбульканное вечером, настойчиво требовало слить его в унитаз. После этого Лёша в одних трусах шлепал на кухню, доставал из холодильника бутылку минеральной воды и, впившись в прохладное горлышко, одним махом осушал её. Ольга, уже готовая к походу в свою фирму, кричала ему от двери: «Не смей никуда выходить! Будут звонки, записывай вызовы на чистом листе. Новый телефон фирмы я написала прямо на нём. Адью!»

Хитрый Лёша бодро отвечал: «Всё будет о кэй!»

Он служил диспетчером на телефоне. С утра аппарат обычно безмолвствовал, но после обеда от клиентов отбоя не было и, конечно, у Лёхи забот хватало: принять заказ, созвониться с фирмой, выяснить, есть ли «лошадки», способные удовлетворить запросы клиента и перезвонить заказчику для уточнения подробностей исполнения заказа.

Работа вроде и не тяжёлая, но вредная. Рыба слышал, как Лёха иногда взрывался, непотребно орал, и при этом из его рта падали тяжелые, гадкие слова. Приличный человек их даже шепотом не произнесёт, чтобы не засорять свою территорию жизни.

Не смотря на Ольгин запрет никуда не выпускать Рыбу, Лёха всё-таки отпирал его «конуру» и, невесело кивнув, спрашивал: «Поплавать хочешь? Вижу, вижу! Вот тебе денежка, купишь две банки пива. Через час чтоб дома был!»

Что такое час, Рыба понимал по-своему: он состоит из шестидесяти минут, а каждая минута — из шестидесяти секунд. Значит, час — это шестьдесят умножить на шестьдесят, получится — 3600 секунд.

Рыба и начинал их отсчитывать, как только переступал порог подъезда. Он немножко хитрил, но, впрочем, самую малость.

— Р-р-р-а-а-аз, — произносил Рыба медленно и стремительно делал несколько шагов. — Дв-в-в-ва, — он, наконец, выдавливал вторую секунду, сокрушаясь, что это слово тоже короткое и, сколько его ни тяни, кончается быстро, но зато «восемь», «девять» и «десять» он отсчитывал упоённо, перекатывая во рту каждый звук, как сладкую карамельку.

Свой хронометраж Рыба вёл мысленно. При этом его лицо было важным и сосредоточенным. Со стороны даже могло показаться: человек думает о чём-то значительном, несиюминутном и, может, большинству даже непонятном: например, о теории относительности Эйнштейна или проблематике романа Фолкнера «Шум и ярость». Но его простоватенькая, широкоскулая физиономия с маленькими, будто бы вдавленными глазками, не была отмечена даже слабой печатью интеллекта. К тому же, Рыба поминутно шмыгал носом, а в уголках его губ запеклись сгустки сероватой слюны. Иногда, забывшись, он чётко проговаривал какую-нибудь цифру, и встречные люди с удивлением смотрели на него.

Я должен вернуться через час… Шестьдесят восемь!.. Но будет ли это истинный час? Если я отсчитаю его секунда за секундой и вовремя вернусь в свою конуру, то это еще не значит, что истинное соответствует действительному. Ведь я умею растягивать отпущенное мне время и, значит, лгу самому себе… да это бы ладно!.. лгу Леше, который ждёт — не дождётся пива….Ого, уже семьдесят два! Но часы — это всего лишь способ, выдуманный нами для фиксирования потока бытия, который почему-то назвали Временем. Может, на самом деле этот поток должен измеряться по-другому. Если время течёт, как река, то оно может катиться то плавно, то бурно, то замедляться на отмелях, то обрушиваться вниз, как Ниагара, или вообще разливаться по всей пойме, а то и сдерживаться плотинами и дамбами.

У времени тоже есть свой характер, и на него тоже действуют солнце и звёзды, и ритмы космоса, и абсолютные законы. Мы это учитываем? Хо-хо! Нам чем проще, тем лучше: секунда — это факт, так нам кажется, а что за фактом стоит — это мы вроде знаем: секунда! А что она такое? Факт!.. Восемьдесят один…

Ха! Они думают, что я — один, и что у меня не все дома, и что я ничего не соображаю, и что меня надо — меня-я-я! — кормить этим гадким амитриптилином, чтоб я был спокоен и ничего не натворил… Глупцы! Они не подозревают, что обманывают сами себя этими ничего не значащими словами и понятиями…Девяносто!.. Всё устроено красиво, обставлено безупречными словами и понятиями. Их выбирают как мебель, чтобы была не хуже, чем у соседей, и чтобы — удобная, уютная, уматная, у-у-у-у!.. неважно, в общем, что уступает в прочности старой бабушкиной «стенке», зато — круто и дорого, престижно, но-но-но… Сто!

Не понимаешь, почему я замолчал? О! А ты, Ольга, вспомни: «Ты меня правда любишь?» «Мой котик меня не поцелует?» «Я так счастлива, что самой себе не верю!» «Киска, ты такой хороший!» Ну и так далее. Вспомнила? Ты безупречно выдерживала роль любящей женщины, соответствовала всем мыслимым и немыслимым стандартам, и это было прекрасно. И ужасно! Ты ни разу не отклонилась в сторону с дороги, которой мы шли вместе, но, знаешь, это было так скучно: безоблачное небо, золотистая пыль под ногами, кудрявое облако-овечка, порхают райские бабочки над роскошными розами — такое чистое, стерильное, какое-то слишком ухоженное государство Любви, и так хотелось, чёрт побери, уколоть палец о шип розы и споткнуться, упасть в эту красивую золотистую пыль, и вываляться в ней, и понять: она — та же грязь, но наше воображение наделило её неким возвышенным смыслом. А был ли смысл в твоих привычных фразах? Неужели ты и вправду думаешь, что они всегда соответствуют истине? Ты и меня заставляла говорить те слова, которые любила сама. А я любил тебя так, что любое, даже самое точное и полное слово могло что-то нарушить, разбить, поломать, искромсать…

Сто двадцать пять!.. Каждая секунда моего существования сливалась с твоей жизнью, и ты была я, а я — ты, и, переплетаясь, мы были едины…Просто! Думай просто! Не усложняй мысль! Сто двадцать девять… и не надо было доказывать свою любовь, она не нуждалась в демонстрации, и потому сказать мне было нечего, да и незачем: слова не могут полностью выразить то, что ими принято обозначать. Сто тридцать пять! И потому я безразличен к словам…

* * *

Рыба не всегда был Рыбой. Сначала он был Александром. И на Ольге женился по любви, души в ней не чаял. И жили б они, не зная печалей, если бы он не начал задумываться. Не в том смысле, что он никогда ни над чем особо головы не ломал и его не одолевали никакие заботы, а в том смысле, что Александр вдруг начал открывать сложность простых истин, удивляться непривычности самых обычных вещей, а главное — искать в них потаённый, незнаемый смысл. И, конечно, поначалу пытался обо всём этом говорить с Ольгой.

— У меня на твои фантазии нет времени, — отвечала та, истово отдраивая от нагара кастрюлю или замачивая бельё. — Отстань ты от меня! Это у тебя полно времени…

— Время — это всего лишь способ восприятия действительности, язвительно замечал Александр. — Это, кажется, открыл Кант. И у тебя времени тоже должно быть в достатке…

— Да ты, киска, философ! — откликалась Ольга. — А не хочешь ли спуститься на землю — сходи за хлебом, дорогой. Сейчас обедать будем…

Вот так они и говорили. Ольга считала, что чем бы муж не тешился — лишь бы под чужие юбки не лез; пусть чудаковат, зато с работы домой бежит и сразу в свои книги утыкается. А после того, как ликвидировали конструкторское бюро и он стал безработным, вовсе никуда не выходил: небритый, не стриженный, с тёмными кругами под глазами, Александр, кажется, потерял всякий интерес к жизни, и даже за пособием по безработице его надо было чуть ли не силком тащить: он считал, что это национальный позор, когда высококвалифицированный специалист, лауреат престижных технических премий, имеющий несколько десятков патентов, вдруг становится у государства вроде как нахлебником, абсолютной никчёмностью. А Ольга по-прежнему работала в банке, который вдруг резко пошёл в гору, и того, что она там получала, вполне хватило бы, чтобы содержать ещё одну семью. Так что Ольга решила: пусть муженёк спокойно присмотрит себе место по душе, а то и собственное дело организует. К его, как она выражалась, «завихрениям» не стоило относиться серьёзно. Ну, подумаешь, одни марки собирают, другие коллекционируют открытки, третьи запоем читают детективы, а её Александр сам что-то такое начал сочинять. Представляете: сочинять!

Рассказывая об этом своим подружкам, она самодовольно улыбалась: «Говорят, что когда знаменитый писатель Маркес писал свой роман „Сто лет одиночества“, он тоже нигде не работал. Его содержала жена. Вот и я, быть может, поддерживаю будущую звезду российской словесности…»

Подруги скептически поджимали губы и советовали ей посмотреть, что такое сочиняет её благоверный. Может, он пишет письма женщинам из рубрики в газете «Дама желает познакомиться…»? И когда однажды она всё-таки залезла в бумаги Александра, то обнаружила на каждом листе одну и ту же фразу: «Истина: рыба ищет, где глубже.» Дальше шло что-то неразборчивое, черканое-перечерканное, и так — на всех страничках!