— Почему вы думаете, что это леопард? Может, это…

— Тигров здесь не видели два года. Если бы это был красный волк, падь покинули бы все косули и олени… Кроме того — голова. Леопард, даже сытый, всегда отгрызет у добычи голову: словно в глаза боится смотреть.

— И все же убивает? Сытый!

— Сытый. Было же у него мясо. А он покушался на Амура. Бывают среди них такие… профессиональные убийцы. Только убивать.

Она ходила вокруг места происшествия, стараясь не смотреть туда, где лежало светло-коричневое, безголовое и потому безобразное существо.

— Вороны не успели попортить. Леопард ушел недавно. И вот еще почему я говорю: леопард… След на сырой земле. И еще… И еще…

Расстояние между следами было не меньше метров шести-восьми.

— Он спрыгнул и настиг его на пятом прыжке. Сорок метров, — шепотом сказала она.

— Почему спрыгнул?

— Потому что леопард, если уж добыча бросилась убегать, почти никогда не может догнать ее. Так, сделает для проформы еще метров пятьдесят да идет искать новый обед… Вот отсюда он прыгнул.

Над звериной тропой нависал толстый сук дуба. Девушка подтянулась на руках, гибко и ловко качнула тело и, закинув ногу, села на этот сук верхом.

— Нате. Так я и думала. Вот белые шерстинки.

— Разве он белый?

— Он ржаво-желтый на боках и спине. Но он же не человек, чтобы на спину ложиться. А брюхо у него белое.

Спрыгнула на землю.

— Постарайтесь хотя бы на глаз прикинуть раз меры и вес убитого. Противно, но постарайтесь.

Северин с большим напряжением приподнял тушу изюбра, держа ее у копыт. Кровь прилила к лицу.

— Пудов десять, — сказал он, опуская тушу. — Может, чуть больше. Прикидывал на глаз. Длина приблизительно метр семьдесят, высота… а черт его знает, какая у него высота… Метр сорок?.. Считайте, что так.

— Вы сильный, — сказала она.

— Леопард сильнее, — мрачно пошутил он. — Попробуй прикажи мне, чтобы я такого изюбра догнал и загрыз. Под страхом смерти не получится.

— Забросаем его валежником, — сказала девушка. — Чтобы не испортили птицы. Егеря надо предупредить. И пойдем. Я больше не могу. Видите, не ожидал смерти. Леспедецу ел. Любимое его растение. Такой красавец! А этот… растянулся вдоль сука, голову на лапы и замер. Понимал, убийца, что в таком положении он меньше заметен. Мне, кажется, плохо сейчас будет…

Северин осторожно вел ее от этого жуткого места.

— Избушка, — сказала она. — Элегия. Вот вам и элегия, Северинушка. Джунгли, а не элегия.

У избушки никого не было.

— Куда же они подевались? — непонятно к кому обратилась она. — За бабочками, что ли?

— А вон то не они оставили?

На дверях, приколотая шипами аралий, белела записка.

— «Хорошо, что ты не одна, — прочитала девушка. — Теперь сможем облазить куда большую территорию. Мы с Татьяной пошли за лианник, к истокам Тигровой. Взяли один комплект необходимого. Второй оставили вам. Простыни с рамами — на чердаке. Рефлектор и аккумуляторы в комнате. Не забудь, что для наших крылатых пьяниц поставлено в зарослях четыре баночки…»

— Что за пьяницы?

— А, для ночных бабочек, — довольно зло сказала она. — Стоят баночки, а в них мед, который перебродил. Ну и что-то вроде фитиля. А с фитиля сосут бабочки, пьянеют. И тогда бери их голыми руками… — Она читала дальше: — «Заодно предупредим егеря, пусть придет посмотрит. Будь здорова. Не ленись для дядьки Сократа, работай. Целуем».

— Где же это они?

— За лианником. Верст за пять, — в глазах Гражины был нешуточный гнев. — Что за свинство! Уйти, не предупредить, бросить. Обрадовались… Работа быстрей пойдет. Все работа да работа. Самое, видите ли, главное… Провались сквозь землю человек — лишь бы бабочки его любимые остались. Вот возьму и плюну и буду «Королеву Марго» читать.

— Зачем вы так? — сказал Северин. — На самом деле есть смысл. Вы здесь, они там будут ловить. Смотришь — больше поймаете. А я вам помогу. Нечего вам злиться, по-моему. — Тон у него был рассудительный и серьезный.

Девушка искоса посмотрела на него и уже спокойно сказала:

— Ой, горюшко вы наше! Может, вы и правы. Ну, берите свои удочки — и марш на Тигровую. Добывайте пищу для племени. Я тут уберусь чуть и приду помогать. Червяков там накопаете под кучей мусора.

…Хорошо было стоять на берегу, насаживать червяка, закидывать удочку в водобойные котлы. Хорошо было следить, как появляется и идет к истокам, молниеносно мчится в холодной слезнице воды огромная сима. В ее табунах сразу были видны самцы. Они нарядились в брачные уборы: спины потемнели и сделались горбатыми, бока покрылись малиновыми и темными полосами, челюсти угрожающе выгнулись.

Рыба клевала прекрасно. Крючок почти ни разу не вернулся пустым. Когда Гражина подошла к речке, в ведре плавало уже десятка три рыбин. Выловив одну из ведра, она присела на корточки и стала разглядывать ее.

— Мальма, — сказала она. — Местная форель. Гляньте, какая прелесть.

Форель была нежно-сиреневая, с ярко-пунцовой полоской на брюшке, с такими же плавниками и хвостом, пятнистая, с золотыми блестками на спине.

— А это что?

Рыба была с красноватой лентой на боках. Плавники и хвост тоже красные. И вся покрыта такого же цвета пятнами — как леопард.

— Сима, — сказала Гражина.

Будрис не на шутку перепугался.

— О-ой… Миленькая, а ну быстрей берите ее и бросайте обратно в воду.

— Зачем? Это своеобразная сима. Ее здесь пеструшкой зовут. По неизвестным каким-то причинам часть самцов симы, как выведется, не спускается в море… Вон настоящая сима пошла. В ней сантиметров восемьдесят… А эта в реке, так лилипутом и остается. Видите, двадцать, не больше. Молоки у некоторых пеструшек бывают, но они, если и идут за настоящей симой, то совсем не во имя продолжения рода. Идут, чтобы выследить, выждать и сожрать икру. Своему же виду вредит, гадость такая! Так что ловите.

Вечерело. Тихие, загорелые стояли вокруг горы. Роскошествовали. Булькала вода. Самцы форели, засыпая, чернели, как старое серебро. И девушка сидела у воды рядом с Амуром и смотрела в быстрину.

Простая, милая, неотделимая от всего этого. Сама как закат, сама как листва, сама как чистый воздух, которого не замечаешь, но без которого невозможно жить.

— Давно хотел спросить, что это за верба такая на камнях? Вон, стройная, как эвкалипт.

— Чозения, — сказала она. — Одно из любимых моих деревьев. Она — реликт: пришла с доледникового периода. — В ее тоне прозвучало что-то такое, что заставило его насторожиться.

— Почему «одно из любимых»?

— Потому что это дерево тяжело живет. И мало живет. Лет восемьдесят. Укореняется на галечных косах, на грядах. Там, где ничто не может расти. Первым появляется на новых наносах, даже на окаменелой лаве у ручьев. Дерево-пионер. И вот растет, разрушает лаву, неизвестно откуда сосет соки, удобряет листьями мертвую почву. А потом, когда удобрит ее и собой, на то место приходят деревья других пород. Доброе дерево.

«Чозения», — с нежностью и почему-то с тревогой подумал он.

Тишина. Закат. Река. Женщина в зарослях чозении на берегу. Сама тоненькая, сама стройная, как чозения.

— Хорошо мне, — внезапно сказал он.

— Вам редко бывает хорошо?

— Очень. Но здесь мне так хорошо, как никогда в жизни. Тихо. Совсем безлюдно. Будто миру и людям еще только надо родиться. Будто тысячелетия до Хиросимы. Будто ее никогда не будет.

— А я? — спросила она.

— А вы разве человек? Вы первая чозения. Высокая чозения. Стройная чозения. Чозения, которая помогает всем. А раз всем, то и мне.

Внимательно, золотыми от заката глазами смотрела она на него.

— Слушайте, Будрис. Я знаю вас давным-давно. После этих слов мне вообще кажется, что вы знакомы мне с начала дней. Но кто вы? Кто вы, Будрис? Почему вам плохо? Плохо потому, что вы — это вы? Кто?

— Так, — сказал он. — Счетная машина. Может, чуть больше, чем счетная машина. Так говорят. Вы простите, если я вместо прямого ответа расскажу вам притчу?

— Давайте.

— Где-то в начале нашего столетия в большом городе в Белоруссии была выставка. Хозяйственная. Разные там достижения. Она же и ярмарка. Сало толщиной с лопату, шире моей четверти…

— Трудно представить, — сказала она.

— …ну, жито, жеребцы на цепях, распятые, мундштуки грызут. Звери! И приходит на эту выставку мой дед. Плотник был по тем временам, ей-богу, первоклассный. Ну и, ясно, сундуки ладил, телеги, все такое. Приходит и сразу в дирекцию. В суме — угольки, под мышкой — доска еловая. «Ну, а ты чего?» — спрашивают в дирекции. А он им степенно: «На выставку. Да места нет». — «А чего привез?» — «А вот, — говорит. Поставил он доску, достал уголь. — Смотрите». И ж-ж-ик — одним движением руки чертит окружность. А затем точку ставит, центр. Те циркулем проверять… Бог ты мой!.. Геометрически точный круг. И безупречно — центр. И вот так он все время показывал. Угол делил на две половины, любой многоугольник обводил окружностью. Всю геометрию — на глаз, не имея о ней и понятия.

Помолчал.

— Вот и у меня такое фамильное несчастье. Вот так и я. Где циркулю не под силу, где его вообще нет, там зовут меня, и я живо черчу безукоризненный круг.

— Кажется, я понимаю, — тихо сказала она. Она в самом деле понимала. Северин убедился в этом, заглянув ей в глаза.

— Я не могла бы. Ни за что. Видите, здесь мир, и свет, и красота. Бродят звери, летают птицы, растут чозении. И даже леопард, что рыскает вокруг, не портит картину. Потому что это праздник и пир жизни. И рождение и смерть ее. Естественная, никем не придуманная смерть. Изобрести предначертание — что может быть страшнее?! Не холодно вам там?

— Холодно.