Читатель сочтёт, что в этой главе, где то и дело мелькают женские пары, я уделяю мало внимания лихорадочным плотским утехам. Это в первую очередь объясняется тем, что сафический блуд неприемлем.

Нарекания, которые вызывают случайные сафо, женщины из ресторанов, дансингов, почтовых поездов и уличные проститутки, которые бросают вызов и смеются, вместо того чтобы испускать вздохи, всегда будут достаточно вялыми. Сумрак, которым тщательно окутывают объятия двух женщин, всегда будет недостаточно плотным, а молчание по этому поводу – слишком многозначительным. Так, и я улыбалась, вспоминая и описывая некоторые вольные проделки славной Амалии, которая грешила ради забавы, как следовало из её рассказов о своей «холостяцкой жизни».

Две страстно влюблённые женщины не могут избежать сладострастия или чувственности, более судорожной и острой, чем конвульсии. Из этой-то безоглядной невзыскательной чувственности, которая радуется, поймав на себе взгляд подруги, ощутив прикосновение её руки к своему плечу, и приходит в волнение от запаха тёплой травинки, затерявшейся в её волосах, из этих сладострастных примет её постоянного присутствия и привычки слагается верность, и они же служат оправданием верности. О дивная мимолётность дней, подобных свету лампы, отражённому в коридоре зеркал!

Возможно, именно эта разновидность любви, которую разные авторы считают оскорбительной для любви, не подвержена ходу времени и увяданию чувств при условии, что она руководствуется неуловимой твёрдостью, довольствуется малым, существует впотьмах, без цели, и вся её прелесть заключается в вере, столь сильной, что другая любовь не в состоянии ни оценить, ни понять её, а лишь завидует ей, столь сильной, что под сенью её благодати полвека пролетает как «а day of sweetly enjoyed retirement[23]». Я воспроизвожу здесь слова, сотни раз срывавшиеся с кончика пера леди Элеоноры Батлер и зажатые между страниц её дневника, как сентиментальная ленточка.

В мае 1778 года две английские девушки, принадлежавшие к валлийской аристократии, сделали свой выбор: они убежали из дома и укрылись вдвоём, питая друг к другу нежное чувство, в одной из деревушек провинции Уэльс, где прожили пятьдесят три года. Когда старшая из них умерла, ей было девяносто лет. В 1825 году сэр Вальтер Скотт посещает тех, кого называли «дамами из Лэнгольна». Его пасынок берёт на себя смелость поведать нам, что они были «нелепыми». Однако в 1828 году князь Паклер Маскау, признавая, что старомодная одежда придаёт им странный вид, подчёркивает присущую им «приятную непринуждённость и светскость былых времён, учтивую без притворства», которая облагораживает двух старых дев. Нам известно, что они говорили на правильном французском языке и вдобавок были любезными, естественными и отличались изысканнейшими манерами…

Я располагаю лишь репродукцией не слишком удачного портрета, написанного в конце их жизни. Старшая, леди Элеонора Батлер, кажется ниже ростом. Она изображена лицом к зрителю, в тесном чёрном платье с коротким узким лифом и широкой юбкой, покрой которого выдаёт работу сельского портного. Из-под двух накладных юбок, на которых лежит левая рука позирующей женщины, выглядывает белая нижняя юбка и туфли без каблуков с тупыми носками. Галстук из набивного батиста прикрывает морщинистую шею. Наряд мисс Сары Понсанби не отличается от костюма леди Элеоноры, и головы двух подруг увенчаны одинаковыми массивными цилиндрами, этакими вёдрами с изогнутыми полями. Картина не лишена неизбежной бутафории, как-то: обрамления скал, фонтана в виде часовни для крещения, готической аркады и белой левретки, забавно стоящей на тонких задних лапках.

Мне бы хотелось увидеть юные лица двух упрямых подруг, лица, озарённые обоюдной верой. Но в моём распоряжении лишь летопись их жизни, в которой я разобралась не без труда, медленно читая текст первоисточника.

Их бегство вызвало страшный скандал. Когда страсти улеглись, знаки дружбы и уважения полетели «девам из Лэнгольна» со всех сторон; они никогда не испытывали недостатка в «знатных» – леди Элеонора употребляет французское слово – посетителях.

Госпожа де Жанлис[24] сообщает, что «и та, и другая отличались благороднейшей учтивостью и просвещённейшим умом». После такого начала она проявляет откровенное непонимание и принимается жалеть «безрассудных жертв опаснейшей экзальтации ума и чувств. С таким состоянием и такими задатками они навеки приковали себя к этой горе!.. В глазах светского общества даже участь кармелиток, вероятно, заслуживает меньшего сожаления!..»

Я оставляю госпожу де Жанлис проливать «потоки слёз» в соответствии с литературной модой своей эпохи и обращаюсь к князю Паклеру Маскау, мнение которого вызывает у меня больше доверия. Он пишет:

«Ничто не вызывает у почтенных дам интереса, за исключением их коттеджа. По правде говоря, их дом преподносит подлинные сокровища: обширную, тщательно подобранную библиотеку, восхитительный вид из окон и дивное местоположение… Размеренная спокойная жизнь и безупречная дружба – таково их достояние…»

Их радовало то, что они умрут «в почёте». Преклонный возраст никогда не избавится от этой слабости; следует также учесть, что обе подруги были англичанками и принадлежали к благородному обществу, но, возвращаясь на полвека назад, они находили в истоках своего благополучия ещё теплившиеся воспоминания о романтической ночи первого побега, когда они, не помня себя, мчались по горным дорогам с окровавленными ногами в «терновых башмаках»… Затем они провели две ночи под открытым небом, в заброшенном гумне. Сара, дрожащая от холода, даже в объятиях покровительственных рук… ужас… усиливающийся жар… приближение преследователей, которых навёл на их след лай маленькой собачонки Сары…

Начитавшись романов, девушки выпрыгнули в окно, хотя могли спокойно выйти в открытую дверь. Они вели тайную переписку, подкупали служанок; перед побегом они захватили с собой огнестрельное оружие, не зная, как с ним обращаться, и ускакали верхом, хотя до этого никогда не сидели в седле… Из всех этих ухищрений, игр, драм и детских слёз вырастает исключительное чувство, которое тянется ввысь, как несгибаемый цветок ириса, качающийся на зелёной пике своего стебля.

Младшая из беглянок, Сара Понсанби, которую схватили и вернули домой после первого побега, едва не умирает от воспаления лёгких. В бреду она заявляет, что не откажется от своего решения, и беспрестанно призывает подругу.

Элеонора, девушка «крутого нрава», не кричит и не плачет, а убегает по ночам к умирающей Саре, прячется и живёт у неё в стенном шкафу. Чего они, в сущности, добиваются? Почти ничего и всего, а именно: жить вместе. В конце концов, когда оба семейства, которые не понимают ни бельмеса в этом безумии, в этой безудержной и безгрешной страсти, сдаются, обе девушки внезапно снова становятся кроткими, как ручные голубки. Обосновавшись в укрощённой и стонущей семье Понсанби, они невозмутимо, с ангельской жестокостью готовятся ко второму побегу.

«Они отужинали (в последний раз) с нами внизу, – пишет некая миссис Годдар в своём дневнике, – и я ни у кого ещё не видела столь бесхитростного вида. На следующее утро, в шесть часов, они ушли с невообразимой лёгкостью в сердце».

Отныне их судьба решена. Монашеский обет тяготеет над этой девической парой, отлучает подруг от мира, затуманивает, изменяет и перекраивает мир в соответствии с их взглядами. Вдали собирается разразиться и утихнуть гроза лондонских мятежей. Соединённые Штаты объявляют о своей независимости; королеве и королю Франции суждено погибнуть от ножа гильотины. Ирландия восстаёт, английский флот бунтует; рабство упраздняется… Эхо всеобщего воодушевления и европейского единения не долетает за гряду Пенгуэрнских холмов, окружающих Лэнгольн, не волнует вод речушки Ди. Мы ничего больше не узнали бы о «дамах из Лэнгольна», если бы старшая, согласно тогдашней моде, не вела дневник, который за сорок три года прерывала всего лишь два раза. Младшая, как подобает абсолютно счастливым людям, пренебрегает всяческими средствами самовыражения и становится бессловесной кроткой тенью старшей. Она уже не Сара Понсанби, а частица двойного «я», именуемого «мы». Она теряет даже своё имя, почти не упоминаемого леди Элеонорой на страницах её «Дневника». Отныне она зовётся «Любимая», «Моя лучшая половина» и «отрада моего сердца»… Давайте же окунёмся в эту невероятную трогательную атмосферу и, сокрушив воображаемую преграду, потопчемся по лужайке, упругой, как облака, зелёной, как зелень наших грёз, слегка потревоженной лучом «silver and purple»,[25] пробившимся невесть откуда между двух гор…


«В то время как моя Любимая рисовала, я читала госпожу же Севинье[26]. С семи до девяти – приятная беседа с Отрадой моего сердца у очага. Затем мы закрутили наши волосы на папильотки».

«Весь вечер непрерывный дождь. Ставни закрыты, огонь горит, свечи зажжены… Восхитительный день интимного уединения».

«С семи до десяти читала Ж.-Ж. Руссо. День восхитительного покоя».

«Провели вечер, не зажигая света, при тусклом свете бледной луны и огня в камине. Мы говорили о нас. Моя милая любовь. День задумчивой тишины».

«День идеального сладостного уединения».

«Подъём – в семь часов. Божественное серебристо-голубое утро… В десять часов мы с Любимой пьём чай. День чудеснейшей сосредоточенности».

«Мы с Любимой гуляем вокруг дома… Тёплый прелестный дождик. Начала «Мемуары» госпожи де Ментенон[27]. Я не знаю, смогу ли дочитать их до конца из-за вульгарного стиля, нелепых анекдотов и бесцеремонных рассуждений».

«Читала. Писала. Рисовала. Прекрасный восход солнца, лазурное небо. Лёгкий дым кольцами поднимается над деревней… Несметное множество птиц!»