А пока Дэвид бесцельно бродил по студии, проверяя карандаши, кисти, краски. Посмотрев на портрет, стоявший на мольберте, Шредер криво усмехнулся. Затем он снял портрет с мольберта и поставил его лицом к стене. Дэвид нашел новый холст, натянутый на подрамник, и начал забавляться кистями и красками.

Когда Эмми позвала его к ужину, холст был покрыт пятнами, смысл которых не был ей понятен. Дэвид молча прикурил сигару. Эмми стояла рядом.

– Сними одежду, всю, – вдруг скомандовал Шредер.

– О, Господи! – сказала Эмми. – Это что, восточный рынок рабов?

Дэвид зло огрызнулся:

– Быстрее, черт возьми!

Девушка ничего не ответила, но скользнула за ширму.

Не привыкшая к своей наготе перед мужчиной, Эмми жалась к ширме. Но Шредер схватил ее, как будто она была манекеном, и подвел к возвышению.

– Подними руки вверх. Вот так.

Он установил их в нужном положении и вернулся к мольберту.

– Ты помнишь, как ты плавала вчера утром? – спросил Дэвид.

– Да.

– Отлично. Припомни это как следует, – Дэвид быстро наносил мазок за мазком на холст. – Представь: солнце только что взошло. Ты на берегу озера. Ты поднимаешь руки вот так, в удивлении. Ты восхищена этим чудесным днем.

Шредер бросил взгляд на застывшую в неудобной позе Эмми и закричал:

– Не смотри на меня! Не думай обо мне! Измени выражение лица. Думай о Кэтрин! Думай о ее возвращении. Ты собираешься вернуть ее сегодня. Разве это не чудесно?

Пока Дэвид внушал ей все это, он работал. Зажигая сигарету за сигаретой, не докуривая порой, Шредер был безжалостен к Эмми.

– Сегодня! Сегодня! – кричал он. – Радуйся тому, что сегодня Кэтрин будет с тобой!

Эмми чувствовала себя уставшей, ужасно уставшей, но еще долгое время он держал ее в таком положении.

Но вдруг девушка слабо вскрикнула:

– Дэвид!

Он яростно взмахнул кистью, призывая ее не двигаться.

– Дэвид! Кровь, кровь идет у тебя изо рта!

Шредер машинально провел тыльной стороной ладони по губам, проверяя. Затем вытер руку о штаны, выругался и начал снова рисовать.

Минут через сорок Дэвид крикнул ей:

– Теперь одевайся!

Чувствуя себя измотанной, Эмми заползла за ширму. Ей было любопытно узнать, что вышло из созерцания ее стройного молодого тела.

Когда Эмми появилась одетая, Дэвид бросил свои кисти и сел, вконец изнуренный, на стул.

Эмми посмотрела на холст с любопытством непосвященной:

– Боже! – воскликнула она. – Ты хочешь сказать, что это я?

– О, я не хотел нарисовать именно тебя, – с иронией заметил Шредер. – Любая рослая девица подошла бы.

– И это все, для чего тебе нужны рослые девицы? – зло спросила Эмми.

Дэвид не ответил. Молча он поднялся и стал накладывать мазки в разных местах холста. Затем он отошел и посмотрел на свою работу: женщина, лебедь, мягкий свет, падающий на воду…

– Неплохо! – констатировал Шредер. – Возможно, если мой туберкулез не опередит меня, я закончу этот шедевр!

Глаза Эмми расширились от ужаса, и она опустилась на стул.

Дэвид подошел к ней и ободряюще похлопал по плечу.

– Не кисни, детка, когда-нибудь эту картину будут оценивать в тысячи фунтов. И если кто-нибудь признает тебя за оригинал модели, то есть, узнает в тебе эту наяду – быть тебе в выигрыше. Это говорю я – Дэвид Шредер! Запомни!

И он осторожно поцеловал Эмми в лоб…

Гроули-холл был огромным древним строением. И сейчас, под потоками проливного дождя, он казался сделанным изо льда и черного дерева. Поколение за поколением достраивали его на свой вкус, пока он не стал таким, как сейчас. Окна разных форм и размеров располагались во всех возможных местах. Перед домом, там, где когда-то было множество клумб с цветами, сейчас, совершенно нелепая на фоне этого, пусть сумрачного из-за дождя, но все же такого милого сердцу добропорядочного англичанина пейзажа, громоздилась палатка-тент.

На площадке мокло десятка два автомобилей самых престижных марок.

Из приоткрытого палаточного полога доносился громкий визгливый голос, то и дело называвший номера лотов и их первоначальную цену. А редкий удар гонга извещал досточтимую публику о том, что вещь продана.

Аукцион по продаже богатой коллекции лорда Джеймса Гроули подошел к своей кульминации. Настала очередь картин.

Среди участников аукциона было немало истинных ценителей искусства. А толстосумы, среди которых преобладали так называемые «новые англичане», разбогатевшие в основном на спекуляциях с военными поставками Второму фронту, держали при себе искусствоведов-советников.

Аукционист был расторопный малый, похожий на опереточного актера-любовника: прямые набриолиненные волосы и черные, слегка подкрученные кверху усы.

Он картинно закатывал к небу свои маленькие нахальные глазки, когда лот набирал значительную сумму. И важно ударял в гонг, с видом победителя оглядывая публику.

– Продано! – эта сакраментальная фраза аукциониста встречала неизменное одобрение собравшихся.

– Дамы и господа! Прошу внимания! – аукционист сделал актерскую паузу. – Четыре рисунка и портрет «Наяда» работы знаменитого нашего соотечественника Дэвида Шредера!

Зал восторженно загудел в ответ.

– Дамы и господа! Коллекция продается целиком. Таково условие аукциона, – ведущий откашлялся. – Торги мы начнем с двух тысяч фунтов.

Замелькали поднятые руки. Аукционист начал счет:

– Три тысячи фунтов? Кто больше? – он торжественно оглядел зал.

– Три с половиной! – громко произнесла дородная дама в норковой пелерине.

– Четыре с половиной! – дама с неприязнью посмотрела на крупного осанистого мужчину в клетчатом пиджаке, который сидел как бы в стороне от основных участников торгов.

И по тому, как небрежно был повязан его шейный платок, и как с растяжкой и едва уловимым акцентом произносил он слова, было понятно, что в игру вступил иностранец.

– Пять с половиной тысяч! – не уступала дама.

Ее щеки покрылись пятнами, а глаза метали молнии в сторону соперника.

– Семь тысяч с половиной! – иностранец даже не посмотрел в сторону конкурентки.

Он не спеша достал из накладного кармана блокнот и стал делать в нем какие-то пометки маленьким карандашиком.

Аукционист почувствовал «крупную рыбу» и придал торгам темп.

– Восемь тысяч! – дама взмахнула перчаткой.

– Десять тысяч! – иностранец выкрикнул цифру, от которой по залу пронесся ропот.

– Десять тысяч с половиной! – не очень уверенно произнесла дама, с нескрываемой ненавистью глядя на соперника.

Но иностранец и не думал сдаваться:

– Двенадцать тысяч! – прозвучало в ответ после непродолжительной паузы.

– Двенадцать тысяч – раз! – закричал аукционист.

Зал напряженно затих.

– Двенадцать тысяч фунтов за несколько шедевров Дэвида Шредера! – солировал аукционист.

Зал ответил молчанием.

– Двенадцать тысяч фунтов – три! Продано! – удар гонга был такой силы, что у публики едва выдержали барабанные перепонки.

И сразу к иностранцу бросились со всех сторон. Трясли его руку, хлопали по спине. Журналисты щелкали фотоаппаратами. Один из них подскочил к покупателю с микрофоном и, не давая опомниться, затрещал: – «Местная радиокомпания». Пожалуйста, сэр! Ваше имя! Я хочу, чтобы вся Англия знала, кто приобрел изумительную коллекцию картин Гроули-холла.

– Не думаю, что мое имя обрадует англичан-патриотов, – пробурчал иностранец, пытаясь отделаться от назойливого репортера.

– Ну, почему же вы так о себе! – игриво проговорил в микрофон комментатор. – Откройте тайну, и мои соотечественники с восторгом вам зааплодируют!

– Тогда пеняйте на свою настырность! – иностранец взял из рук репортера микрофон и отчетливо произнес:

– Да, я американский подданный, Джек Льюис, приобрел не только великолепные рисунки Дэвида Шредера, но и фарфор Гроули-холла, и столовое серебро Гроули-холла, и, наконец, сам Гроули-холл. Так что, господа хорошие, торги закончены, и я бы попросил вас как можно скорей очистить территорию частного владения. Понятно?!

Последние слова американец нарочно так громко прокричал в микрофон, что их услышали все, кто находился в палатке.

Репортер с ужасом и почтением смотрел на возвышавшегося над ним Льюиса и все не осмеливался забрать у него свой микрофон.

Наконец Джек сам воткнул его в оттопыренный карман куртки репортера и, подталкивая бедолагу к выходу, незлобливо пошутил:

– Волка ноги кормят. А на моей ферме много овечек. Можете еще у них взять патриотическое интервью, я не буду возражать. Думаю, и они тоже!

Оставшись в палатке один, мистер Льюис сел на стул и, поставив перед собой приобретенную картину Шредера, начал ее внимательно рассматривать.

На полотне, выполненном в характерной для Шредера манере, было изображено лесное озеро. Мягкий, льющийся с неба свет, падал на воду, по которой скользил белый лебедь. Молодая женщина собралась купаться, но так и застыла в восхищении перед этим чудом природы.

Мистер Льюис не мог оторвать взгляда от ее стройного обнаженного тела. Но особенно ему хотелось увидеть лицо наяды.

Однако Шредер успел написать только ее глаза – необыкновенно синие, опушенные длинными ресницами. Еще бы несколько мазков – и портрет натурщицы мог бы стать украшением любого музея мира.

Но судьбе угодно было распорядиться иначе.

Дэвид Шредер умер через день после того, как начал писать эту картину.

Эту историю Джек Льюис знал от своего племянника Фрэнка. В. его мастерской и теперь хранятся кисти Шредера, которыми тот писал свой шедевр.

И еще у мистера Льюиса все время было ощущение, что он знаком (хотя это чушь, безусловно) с натурщицей. Особенно не давали ему покоя бездонно-синие глаза. «И где, и когда я мог их видеть?» – подумал американец.

«Фрэнк, негодный мальчишка! – продолжал размышлять он. – Если бы честно сказал мне, что он хочет стать художником, разве я не отправил бы его в Париж или Мадрид? Там существует истинная художественная школа. А в Англии можно научиться лишь тратить дядюшкины деньги не на лекции по упругости металла, а на упругость форм какой-нибудь милашки из мюзик-холла! – Джек улыбнулся собственному каламбуру. – Благо, ума все же у Фрэнка хватило сбывать мазню свою и друзей, и за приличные деньги, этому добряку. Племянничек знал, что мой друг сэр Джеймс Гроули любил и ценил живопись».