Жан напрягся и покраснел.

– Хамишь, Испанка! – выкрикнул Щербатый.

Прежде, чем Монмартик успел что-то сделать, Ван-Ван перехватил ремень в его руке и рванул к себе. И сразу Щербатый, воспользовавшись моментом, грубо вцепился в руку Маши и потащил ее к лифту. Маша споткнулась и упала на колено, продирая колготки. То, что случилось дальше, не предвидел никто. Жан резким, хорошо поставленным ударом сбил Щербатого с ног. Тот свалился, едва не увлекая за собой Машу, но не выпуская ее из своих ручищ.

– Отцепись! – зло и настойчиво приказал Жан.

– Чего это ты? Спятил?.. – Щербатый разомкнул костлявые наручники на Машином запястье.

Трое его подельщиков, прижавших Женьку к стене, в недоумении одеревенели.

– Пусть идут, – бросил Жан.

Женя стряхнул обалдевших, ничего не понимающих мальчишек и протянул руку Маше, помогая встать. Они протиснулись сквозь строй нешелохнувшихся ребят, и никто не попытался их остановить.

– А чего тогда звал? – обиженно прогнусавил Щербатый.

Уже на уровне третьего этажа Маша, двумя руками державшаяся за Женин локоть, вдруг выпустила его и сбежала на несколько ступенек вниз:

– Вань, что с Элькой? Как она? Дома?

– А ты не знаешь? Она в больнице уже вторую неделю… Из-за меня, – пробормотал Ван-Ван вдруг нормальным человеческим голосом, и Маше даже послышались нотки просыпающейся совести.


Элька лежала бледная, белее плохо выстиранной больничной наволочки. Она обрадовалась ребятам, не избалованная частыми посещениями. Женька поставил на стол пакет со съестными припасами, и Элька тут же забралась в него проверить содержимое. Маша поспешила выставить Женю из палаты, заметив вороватый взгляд, которым Эля встретила его появление.

– Твой? Московский?

– Ладно тебе, курица. Еще с постели не встала, а опять туда же, – Маша чмокнула подругу в щеку.

То ли ребята пришли поздно, то ли персонал старался побыстрее «откормить» больных, чтобы свалить пораньше с работы, но все бродячие из палаты отправились в столовую. Часть кроватей пустовала: кто мог на Новый год разбежался по домам. Маша наконец осталась с Элькой наедине.

– Понимаешь, – говорила та, морщась перед зеркальцем от боли, протыкая зарастающие дырочки в ушах свежеподаренными Машей серебряными сережками: солнышко слева, полумесяц справа. – Понимаешь, я этому дурню поверила. Он же мне обещал помочь. И «помог», сволочь… Лучше б сразу на больницу решилась. Притащил студента, такого же троечника, наверное, как сам. Скабрезного паразита прыщавого. Там, на квартире Ван-Вана. Я первый раз только увидела, как он инструменты стал вынать из сумки, так и сбежала. Он на улице догнал. А куда мне бежать-то. Все равно ж понимаю, что вернусь. А этот недоучка…

Элька швырнула банановой шкуркой мимо мусорной корзины и уткнулась лицом Маше в грудь. Маша растерянно гладила свою дуру-подругу по голове и шептала ей в ухо:

– Да хватит. Забудь и не вспоминай, не думай. Пошли их к черту, всех этих мужиков, столько мук из-за них терпеть…

– …Этот недоучка прыщавый струсил, свинтил. И мой тоже хорош. Говорит: домой иди. Здесь нельзя оставаться. А куда иди? У меня кровища по ногам течет. Вывел на улицу, на скамеечку усадил, сказал такси пригонит. Наверное, до сих пор все ловит. Я еле до телефона доковыляла, стала Ван-Вану звонить. Он, лопух, ничего знать не знал. Я ему наплела, мол, выкидыш. Он на отцовской машине меня в ближайшую больницу довез. Я ему весь салон уделала. Врач сказала: еще бы полчаса, можно было бы сюда не заезжать – прямиком на кладбище. Вот. С того света на этот перетащили, а какой лучше-то? И рожать теперь – пендык, врач сказала. Ну, и хрен бы с ними, с детьмами, зато бояться больше нечего. Гуляй, Элька, не хочу. Вот. А Ван-Ван теперь ко мне раз в два-три дня заходит. На Новый год цветы принес.

В обрезанной бутылке из-под «колы» торчали, склонив головы, три провинившиеся розочки.

2 января, вторник

В этот день все переменилось. Абсолютно. Словно большим острым ножом надрезали твердую зелено-полосатую скорлупу арбуза, и он вдруг треснул, раскалываясь на две половинки, демонстрируя под жесткой корой сладко-нежную алую сочную мякоть. Жесткий жестокий мир дал трещину. Солнечные щупальца прорезали пробоины в облаках и тянулись к земле. У берега на Неве лопнул лед, и по открывшейся вдруг свободной воде плавала, белея даже на фоне снега, пара чаек. Что-то было заложено в этот день. И надо было лишь почувствовать это его особенное назначение…

Женя открыл тяжелую дверь и задержался, пропуская Машу вперед. Несмотря на непонятное время – не обед, не ужин, так, детсадовский полдник, – они с трудом отыскали в кафе свободный столик. Здесь пахло бархатом кофе и уютным теплом. Тепла не хватало. Уже потемневший за витриной электрический город был окутан вновь холодной сыростью. Солнце, заигрывавшее сегодня весь день, устало. Маша расслабленно отогревалась. Весь путь от Эрмитажа они протопали пешком. Несколько раз Маша пыталась затянуть Женю в уютную освещенность маленьких кафешек, но тот упрямо блуждал по улочкам, не объясняя цели. Чем это невзрачное заведение показалось ему более привлекательным, понять было сложно, да и не имело значения. Горячий суп. Пар над тарелкой. Мягкая полутьма, лишь локально раздвинутая обрезанным абажурами робким светом. Женин взгляд напротив. Что еще надо?.. Ей было хорошо. Она расстегнула под столом сапожки.

Женя снял со спинки стула свою пуховку:

– Я исчезну ненадолго…

– Ты куда?.. – Маша, вскинув голову, растерянно посмотрела на него снизу вверх.

Женя стоял сзади, за спиной. Он наклонился к ней и поцеловал теплыми губами в щеку.

– Жди.

Она осталась одна. Без взгляда напротив зал оказался вдруг довольно обшарпанным, с низкими пригибающими потолками, на скатерти бросилась в глаза прожженная сигаретная дырка, а суп можно было есть лишь в горячем его состоянии, пока он, обжигая язык, не проявлял своих вкусовых качеств. На Машу накатила волна беспокойства. Она попыталась отогнать ее и прикрыла глаза.

…Они шли по Эрмитажу. Ей хотелось произвести впечатление. Уж Эрмитаж она обожала с детства и могла вслепую находить здесь залы с великими художниками. Но Монмартик сразу задал направление. Ему требовались Фальконе, Роден, Канова… Он должен был увидеть все и всех и разрывался от нехватки времени.

– Я хотел бы здесь поселиться и прожить хотя бы год, не выходя за эти стены.

Она рассказывала ему о Вольтере, позировавшем весной 1778 года Гудону[4], после тайного переезда в Париж по завершении двадцатилетнего пребывания в Швейцарии. Говорила об умудренном годами, проницательно-саркастичном великом философе, а Женя видел усталого и уставшего от жизни немощного старика, которого с трудом удалось несколько раз расшевелить, чтобы скульптор успел уловить и зафиксировать именно это, «великое» выражение на его лице. Зато Женя указывал ей на маленький блестящий кубик мрамора, создающий впечатление светового блика на глазу скульптурного портрета, и этой поразительной идее высекать из камня блик на влажной поверхности человеческого глаза Женя радовался как величайшему открытию. Они смотрели на одни и те же произведения искусства, но каждый видел свое.

Они стояли перед работами Родена. Женя произнес негромко, как заклинание:

– Я знаю, что придет время, когда мои скульптуры станут рядом с этими.

– Ты серьезно веришь в это?

– А ты не веришь?

– Не в том дело, верю ли я. Наверное, каждый в юности думает, что именно он оставит след в истории. И этот след будет значительнее всего, что человечество видело ранее. Иначе для чего он, именно он, появился на этот свет? Все мы талантливы, единственны и необыкновенны. И куда это все потом девается?

– Просто надо ставить перед собой задачи. Самые нереальные, самые фантастические. И всякий раз их достигать, чего бы это тебе ни стоило. Хотя бы как тогда, с голубым шариком. Я не верю в везение. Все, чего я добивался в жизни, было скорее вопреки, чем благодаря. Везение лишь результат неимоверных усилий. Я не романтик, я – прагматик.

– Тогда самый романтичный из всех прагматиков.

– Или, если хочешь, самый прагматичный из романтиков. И еще: надо спешить. Очень спешить. Я прожил уже шестнадцать лет, а кто я? Все так же непонятно…

Официант подошел поинтересоваться, не желает ли она заказать еще чего-то. По-видимому, это было не слишком закамуфлированное предложение расплатиться и освободить столик. Маша огляделась. Женя не возвращался. Его мороженое давно расплавленной неаппетитной лепешкой плавало в сливочном болотце. Маше стало не по себе. В голову некстати пришел студент из Элькиной вчерашней истории, до сих пор ловящий такси… Официант в ожидании стоял. У Маши не хватило смелости заказать еще чашечку кофе. К тому же деньги должны были быть у Женьки. Свои она с собой даже не взяла. Маша в отчаянии посмотрела на входную дверь. Официант, все еще нависая, переминался с ноги на но… Дверь с размаху ударилась о стену, и в помещение, едва не сбивая низко свисающие абажуры, влетел Женя. Он схватил Машу за руку, не глядя в счет, расплатился с официантом, и они выскочили наружу. Уже на ходу попадая в рукава дубленки, Маша все боялась потерять в спешке бабушкин белый пуховый платок. Она не успела ничего спросить, ничего понять. Они почти бежали по заледеневшей, нерасчищенной улице. В какой-то момент Маша остановилась прямо посреди тротуара. Женя умоляюще посмотрел на нее:

– Ну что?

– Можно мне застегнуть сапожки?

Женя сам склонился к ее ногам со словами:

– «Я мечтал об этом всю свою сознательную жизнь».

Они стояли перед закрытой дверью маленькой, белой, припорошенной снегом церкви. Женя поднялся с колен:

– Пошли, – и он толкнул всю в старинных кованых железных полосах и решетках громоздкую дверь.

К удивлению, она оказалась незапертой. Внутри было темно. Света от нескольких тусклых свечей и лампадок едва хватало, чтобы осветить образа в золоченых витиеватых окладах, глядящие безжизненными печальными глазами со стен. Маша крепче сжала Женину руку и прижалась к его плечу.