Темный силуэт машины с раскосыми святящимися глазами подкрался откуда-то сзади и остановился напротив подъезда. Мотор стих, глаза потускнели, но водитель не сдвинулся с места. Маша, все еще прижимаясь щекой к Жениному виску, прошептала, касаясь губами его уха:

– Это папа. Наверное, искал меня по всему городу. Интересно, что со мной сейчас сделают? – но страха или раскаянья Женя в ее голосе не услышал. – Проводи меня, пожалуйста, домой.

Они встали. Женя поднял прислоненную к скамье запеленатую в бумаги картину. В лифте они успели обняться последний раз.

Мама тоже не спала. Маша опередила ее, не дав сказать ни слова, и, бросившись ей на шею, крепко поцеловала в щеку:

– Мамочка, мне шестнадцать!

– А ума – как у шестилетней. Завтра в школу не встанешь.

Маша пробежала в ванную и глянула на себя в зеркало. Все лицо горело, исколотое небритой Женькиной щетиной, а нижняя губа распухла и треснула посредине. Она чмокнула свое отражение и пустила воду.

Выскочив в коридор и подхватив дожидающийся возле входной двери презент, она, не распаковывая, уволокла его в свою нору. Позже, уже раздевшись и забравшись в постель, она включила ночник и только тогда разорвала бумажные пеленки.

На нее, как из слегка затуманенного зеркала, смотрела она сама. Грифель к краям холста был слегка растушеван, и взгляд невольно концентрировался на бархатных томных, подернутых мягкой печалью глазах. А все лицо обрамляла сверкающая своей чернотой, развевающаяся по ветру грива вздыбившихся волос. И два вечных начала, грустная умиротворенность и бунтующая одержимость, соединяясь в несоединимом, воплотились в этом юном лице на графическом портрете.


Женя вышел из подъезда. Обозначенный только габаритными огнями автомобиль все еще стоял напротив. Когда он проходил мимо, переднее стекло опустилось:

– Поехали, Ромео. Отвезу тебя домой. Метро уже закрыто.

– Нет, нет. Спасибо. Я хочу пройтись пешком.

Он сделал несколько шагов в сторону от дома, потом остановился и вернулся к открытому еще автомобильному окну:

– У вас очень хорошая дочь.

– Посмей только ее обидеть, – проворчал сидящий за рулем мужчина.

Забросив руки за голову, Женя шел от ее дома. За спиной негромко завелась и тронулась, отъезжая, машина.

24-26 ноября, пятница-воскресенье

В пятницу Маша не появилась в школе. Воспользовавшись телефоном-автоматом, висящим в вестибюле, Женя набрал ее домашний номер, но квартира ответила бесконечным монотонным поскуливанием в трубку. Инга, которая всегда все знала про Машу, не могла ничего толком объяснить. Маша позвонила ей вчера совсем поздно, почти ночью с какого-то мобильного, и сквозь невообразимый треск и скрежет Инга сумела лишь понять, что ждать ее утром в арке, чтобы вместе ехать в школу, не надо. Мама-Оля пыталась прозвониться на работу родителям Барышевой, но с отцом не соединяли, а матери на работе тоже не было. Лишь к концу дня кое-что стало проясняться. Мама Барышевой проявилась и сама позвонила Ольге Николаевне. Маша уехала в Петербург, но до понедельника должна вернуться.


У бабушки, маминой мамы, приступ случился в четверг. В Питере из ближайших родственников оставалась лишь сестра Машиного отца. Она и сообщила в Москву. Решения принимались быстро. На сборы у мамы ушло двадцать минут. Маше было еще проще: она сгребла только учебники и тетрадки. Перед мамой стояла задача постараться с помощью друзей, сохранившихся в родном городе, перевести бабушку из районной больницы, куда ее доставила «скорая», в какое-то более приличное место. Но в пятницу маме необходимо было вернуться, чтобы договориться на работе и оформить отпуск за свой счет. Всего этого невозможно было успеть за одни сутки, но тем более, невозможно было этого не сделать. До выходных при бабушке останется Маша, пока мама не приедет снова в Питер уже по-серьезному, надолго.

По дороге до Питера они заплатили три штрафа за превышение скорости и еще один – за обгон через двойную сплошную. Но через шесть с небольшим часов они уже вбегали в больницу.


Маша вышла из приемного отделения. На руках был пропуск для посещения больной в любое время, выписанный главврачом. Мама давно уехала на машине в Москву. Как она? Если Маша еще пыталась дремать в машине, что было почти немыслимо в ходе той безумной гонки, которую устроила мама вчера ночью по скользкой, поливаемой дождем трассе, то она сама не имела возможности ни на минуту расслабиться. Папа предлагал вызвать с работы своего водителя, но ждать его приезда времени не было. Мама водила машину жестко, расчетливо и уверенно, но при всем при этом не раз Маша вцеплялась в ручку над дверцей, когда автомобиль вылетал на встречку, чтобы проскочить в короткое окошко между идущими друг за другом фурами. Не отрывая взгляда от дороги, мама говорила в таких случаях:

– Когда страшно, делай как я: закрывай глаза.

А Маша отшучивалась, чтобы скрыть внутреннее напряжение:

– Мамочка, будь осторожна. Россия – единственная страна, где при обгоне по встречной на тебя могу налететь сзади.

Маша не отошла еще от всего пережитого по пути в Питер, от захлестнувших ее тревог, перерастающих в холодящий страх за дорогого, может быть, самого любимого человека, умноженный на неизвестность. Бабушка олицетворяла для Маши нескончаемость и мудрость жизни. Она была всегда и должна была оставаться вечно. Вид ее беспомощно, недвижно уложенной поверх одеяла руки потрясал детскую веру в могущество взрослых. Маша брала ее холодные пальцы в ладони, представляя, что вместе с теплом передает ей свою жизненную силу. Так она просидела до вечера, пока медсестра не увела ее из палаты.

Родной город. Ее Санкт-Петербург. Маша не была здесь с июня. Ей казалось, что все должно было измениться в нем за это время – так много произошло и поменялось в ее личной жизни. И было удивительно узнавать все то же, все прежнее и ничуть не сместившееся со своих привычных мест: дома – серые памятники разным эпохам; мосты, железными скобами удерживающие расползающиеся по швам острова; улицы с разбитой трамваями и муниципальными службами, потрескавшейся, покрытой язвами, болезненной асфальтовой коркой; людей. Люди. Изменились ли они за эти короткие полгода? Кто же знает?

А что же происходит с ней? Водоворот событий подхватил и понес ее. Москва сыграла с ней шутку, добрую ли, злую? Москва, где она думала отсидеться, пережить как-нибудь последний год до университета, окунула ее головой в кипящий чан событий, откуда она выскочила ошпаренная в свой родной Петербург. В голове все еще бурлил московский бульон. Но потихоньку он остывал, и мысли оседали на знакомых с детства образах любимого города. Город принял ее. Он был терпим к беглецам. Он не осуждал, не отталкивал отступников. Маша почувствовала неизъяснимую благодарность, но не могла найти способа, чтобы выказать ее своему верному великому другу.

Чувства к Монмартику отсюда больше не виделись такими уж незыблемыми. В мире оказывалось еще много того, что было поважнее этих чувств. Она потеряла голову и позволила себе на минуту забыть о миллионе вещей, из которых состояла жизнь, и в этом миллионе лишь малая толика была связана с Женей. Она умчалась в Питер, даже не отзвонившись Женьке, даже не вспомнив о нем, потому что то, что происходило в данный момент в ее городе, было в тысячу раз важнее возможных обид и упреков. Жизнь не начиналась и не заканчивалась на Жене. Маша это теперь понимала, и с этим пониманием пришло умиротворение.

Питер пробуждал старые воспоминания, и ей начинало казаться, что прожитые здесь годы и есть то единственно реальное, что было и что продолжает существовать вне зависимости от ее, Маши, нахождения. На расстоянии московские переживания и московские события превращались в эпизоды из сна. Но утро наступало, и реалии жизни брали верх над иллюзиями сновидений.


В дверях парадного она столкнулась с Элей. Обе ошарашенно несколько секунд смотрели друг на друга, пока Элька первая не кинулась Маше на шею.

Они сидели вдвоем в показавшейся неожиданно большой пустой квартире, в которой ей всегда было тесно и не хватало простора для ее неуемной энергии. Без бабушки квартира сразу омертвела, в гулкой тишине слова обретали дополнительный смысл и вес, хотелось говорить тише и двигаться незаметнее. Когда бабушка была дома, даже если спала или выходила в магазин, квартира не воспринимала это как наступление одиночества, продолжала жить обычной, полноценной жизнью. Сейчас же она окунулась в тоску и нервную неуверенность, как потерявшаяся собака, хотя каждая вещь здесь еще помнила тепло прикосновения хозяйки.

Впервые Маше было неуютно в родных стенах, и она была довольна, что оказалась здесь не одна, с подругой. Подруга? Маша задумалась. Ну да. В один детский сад ходили, в один горшок писали. Куда деться от детства? Но что связывало их помимо? Маша отбросила этот никчемный вопрос.

Они сидели на полу в большой комнате и так же, как десять лет назад, зарывались пальцами в густую, пожелтевшую от времени беломедвежью шкуру, разостланную вместо ковра. Элька была весела и словоохотлива, как и раньше, но что-то в ее интонациях неуловимым образом изменилось, словно голос дал трещину… а может быть, Маша просто отвыкла от ее трескотни.

– Ты совсем пропала. Не пишешь, не звонишь. Бабушка твоя в подпольщиков играет – твои московские координаты никому не дает.

– А откуда тогда у Жана мой адрес?

– Почту из вашего ящика вытащил, я знаю, видела. Ты ничего не спрашиваешь о нем. Он тебе пишет?

– Пишет?.. Да, он мне пишет, – Маша сделала усилие, чтобы не выдать себя.

– Хочешь увидеться?

Хочет ли она? Еще вчера она бы наверняка отказалась. Но сейчас?..

– Почему бы и нет.

Она еще не забыла его телефон.

– Добрый вечер. Можно попросить Георгия?

Недовольный заспанный хриплый мужской бас (его отец) пробурчал в трубку:

– Его нет. А кто спрашивает?

Раньше он узнавал ее голос безошибочно. Она не назвалась.