Она решительно плюхнулась на пуфик у зеркала и нервно, порывисто стала расплетать косу. Женька, который перед этим, наверняка подвирая для красочности, рассказывал последние школьные сплетни, сначала затормозил, а потом и вовсе замолчал.

Волосы спадали до пола. Гребень больно продирался сквозь спутанные пряди. Маша морщилась и еще больше злилась. Вдруг она ощутила прикосновение его пальцев на своих волосах. В зеркале она видела, как он завороженно проводит ладонью по вороного отлива волне, едва касается ее спины… затем, забрав из ее рук гребень, плавными умелыми движениями расчесывает все это великолепие. Маша замерла от странного, незнакомого ощущения: его руки гладили, ласкали ее волосы, и это совсем не походило на то, как деловито когда-то мама расправлялась с той же задачей. Быстрыми и уверенными движениями он заплетал вновь косу, а Маша ощущала, как мурашки пробегают по коже и еще больше пылает и без того горящее лицо.

– У тебя руки, словно у моей мамы, но более терпеливые и… нежные. – Она с трудом произнесла последнее признание, хотя оно было полнейшей правдой. – И у тебя здорово получается.

– На сестренке натренировался. Но у Аленки, конечно, не такие шикарные. Ты сколько лет их не стригла?

– Почти шестнадцать. Мне ни разу в жизни не укорачивали волосы.

– Правда?! Классно!

– Классно? А ты походи с такими. Вон, фотография девятилетней давности. Видишь, что тогда уже творилось. Я давно порываюсь их состричь – с ними одно мучение. Но мама не разрешает.

– Ты что?! Не смей. Это ж такая роскошь.

– У тебя обязательно спрошу разрешения.

– Спроси. Но только попробуй без спроса…

Маша повернулась к Женьке и, отобрав расческу, произнесла холодно:

– Не бери на себя слишком много. Не твое, не купил.

Женька смолчал, но блаженная улыбка сползла с его лица.

Из прихожей донесся заливистый зов дверного звонка. Пришли ребята. Было удивительно, что они примчались вот так, сразу же, стоило ей заболеть. Маша закрутилась с гостями, так что даже забыла про Женьку. Когда она наконец о нем вспомнила, того уже не было.


Следующие четыре дня Маша провалялась в постели. Температура подскакивала и срывалась вниз резко и неожиданно, испытывая организм, как на «Американских горках». На улице, запертой за стеклом, с утра до вечера с редкими передышками на ланч или обед шел дождь. Он сбивал листья с промокших озябших деревьев. Наверное, из-за этой сырости и промозглости за окном в квартире было особенно тепло и уютно. Раньше Маша никак не могла привыкнуть к своему новому дому. После маленькой, но такой родной питерской квартиры здесь она себя чувствовала чужой, потерянной. Она бродила по полупустым недомеблированным комнатам, не находя, где бы приткнуться. Новое жилище казалось ей велико, как платье с чужого плеча, после детского сарафанчика, из которого уже выросла, но с которым так жалко расстаться. В Питере в их квартире на Васильевском острове всегда было тесно и суетливо-шумно. Чаще всего без предупреждения о нашествии заваливали отцовские друзья и знакомые, громкие и веселые или деловые и озабоченные. Кого-то из этой команды Маша опознавала по телевизионным сводкам политических боевых действий. В первые самые бурные постперестроечные годы у них как-то появился Собчак, но тогда эта фамилия Маше еще ровным счетом ничего не говорила. Отцовский кабинет быстро превращали в штаб-квартиру: не переставая звонил телефон, жужжал факс, приходили и уходили люди с серьезными, вежливыми лицами, и кто-то непременно засиживался настолько, что не успевал до разведения мостов. Отрезанного от всего мира неудачника оставляли ночевать. На этот случай на кухне прямо на гвозде висела раскладушка. Маша привыкла, засыпая, слышать доносящийся из-за тонкой стенки шепот или приглушенный смех.

Московская тишина в их доме теперь угнетала ее. Старые знакомые большей частью остались в Питере, а для новых у отца после перевода в Москву полгода назад появился впервые большой европеоидный офис на новом месте работы. Их новая необъятная квартира непонятно кому была нужна: папа уезжал рано и возвращался порой глубоко заполночь (как он выдерживал такой режим?), мама, работавшая вместе с ним, едва успевала что-нибудь приготовить и всегда куда-нибудь спешила. И Маша, прожившая все детство в узенькой спальне на паях с бабушкой и так мечтавшая о своей отдельной комнате, перебравшись в столицу, получив даже больше, чем могла мечтать, часто сбегала от всего этого богатства, чтобы слоняться по шумным, суматошным московским улицам, барахтаться в толчее вечно спешащих москвичей и, едва отдышавшись в капюшоне открытой телефонной будки, вновь нырять в бурлящий людской поток. Маша полюбила московский центр и могла часами шататься по незнакомым переулкам, никогда не спрашивая дороги, в надежде выйти к вскрывающимся в самых неожиданных местах провалах подземки.

Но сейчас городом овладел ленивый моросящий дождь, и Маша вынуждена была сидеть под домашним арестом. Одиночество приводило свою верную подругу – тоску. И когда Маше уже начинало казаться, что она осталась одна на этом свете, а всех остальных смыл этот монотонный бесконечный дождь, появлялся Женька. Пока Маша болела, он заваливался каждый день. Женька врывался шумный, мокрый и грязный. Он не признавал ни зонтов, ни шапок, и поэтому с вымокших волос прямо по сияющему лицу стекали капли, которые он стряхивал, по-собачьи мотая головой. Брызги разлетались во все стороны, и Маша бежала в ванную за полотенцем, а потом долго и тщательно вытирала ему волосы и физиономию. После этой процедуры полотенце, зачастую, могло отправляться в стирку. Зато и без того непокорные его локоны торчали дыбом и еще больше курчавились. Ольга Николаевна подобную прическу называла «вихри враждебные» и вела с ней затяжную безрезультатную войну.

Маша удивительно быстро привыкла к приходам Монмартика и даже беспокоилась, когда он задерживался. Но каждый раз она ждала его с некоторым любопытством, если не с трепетом. То он приносил с улицы вымокшего жалкого котенка, которого Маша с трудом опознала как соседского Матроскина. В другой раз он заявлялся с мороженым, уверяя, что это лучшее средство от больного горла, что клин клином вышибают. Кажется, он по-настоящему огорчился, когда Маша обозвала его психом. (Он никогда не обижался, а говорил: «Я на тебя огорчился».) Мороженое он спустил в мусоропровод, из солидарности не съев даже свое.

Женька был вечно голоден, и Маша не обедала одна – ждала его. Он никогда не отказывался. За едой они успевали переговорить о тысячах вещах, но еще о миллионе не успевали. Женька вечно спешил и часто убегал, даже не доев. Куда – Маша так и не могла узнать. Женька почему-то не раскалывался.

Странное дело: когда Гарик пытался ухаживать за ней, Маша бесилась. Хотя, положа руку на сердце, она признавалась, что Игорь, возможно, по-своему неплохой парень. Сейчас же она вновь столкнулась с подобной ситуацией, но на этот раз – с Женькой. Куда девалось ее раздражение теперь? Почему она так легко позволяла ему приходить к ней домой, позволяла провожать себя после школы? Почему? Разве не уверяла она себя, что противится не ухаживаниям Гарика, а ухаживаниям вообще? Что не нужен ей ни Гарик, ни кто другой? И разве не она избегала, сторонилась любых сколь-нибудь близких привязанностей? И ведь удавалось ей это до сих пор. Что же изменилось? Просто некто, кто не обращал на нее внимания, соизволил, наконец, на нее взглянуть?.. Нет, не то. Может, и правда что-то проглядела она в этом Монмартике? Не только он не обращал раньше на нее внимания. А она сама? Теперь Маша пыталась наверстать упущенное, всматривалась, училась улавливать в неясном шуме повседневных событий его интонации, отыскивать в нагромождении случайных фактов проявление его особенных черт. Понять другого… Как просто и как сложно. Вот он рядом, весь на виду. Но весь ли?.. Проскальзывая невнимательным взглядом по лицам ребят в классе, Маша наблюдала лишь верхушки айсбергов. За вечной рябью на поверхности едва различимы оставались размытые очертания ниже ватерлинии. Пожалуй, впервые она была готова нырнуть в ледяную воду, чтобы познать всю глубину одной человеческой личности. Слишком много неясного, недосказанного. Спроси – он ответит. Почему же она не спрашивала?.. Пыталась понять сама, сама выделить главное, сама расставить акценты. Как здесь не ошибиться в человеке? «Нет людей черных и белых, – повторяла Мама-Оля. – Все люди в полосочку». Монмартик был «в клеточку». Так все в нем смешалось, спуталось. Где напускное, наигранное, а где он сам, настоящий?

Он мог быть то дерзким до жесткости (но никогда – жестокости), то нежным и внимательным. Женька сохранял самообладание, оставаясь спокойным и уравновешенным в ситуациях, когда легко было потеряться или напороть сгоряча такого, о чем потом стыдно вспоминать, но вдруг срывался там, где считал задетым собственное достоинство. Чувства мальчишеской гордости, чести у него были гипертрофированы до болезненности. В этих вопросах он всегда был максималистом. Свои нравственные каноны, границы дозволенного и недозволенного он абсолютизировал, не обращая внимания, что зачастую они здорово отличались от тех, что исповедовали и признавали окружавшие его люди. Он мог без сомнений пересечь чужую границу, но остановиться как вкопанный там, где пролегала невидимая для других его собственная запретная черта. И уже никакие обстоятельства не могли сдвинуть его дальше.

Женька казался клубком противоречий, который предстояло распутать, прежде чем добраться до спрятанного в середине человека.

2 октября, понедельник

Этот понедельник начался еще в субботу… Но все по порядку. Или в обратном порядке – так вернее.

Третьим уроком, не дотянув сорок пять минут до большой перемены, как всегда некстати случилась информатика. Не самый сложный, казалось бы, предмет стал у Маши поперек дороги. Все, чему их учили в Питере, отправилось коту под хвост. Здесь шли по своей какой-то особенной программе.