– Когда человек в таком настроении, он либо болен, либо влюблен.

– А разве это не одно и то же?..

Ну что бы ей хоть теперь ни промолчать. Черт дергал за язык. Кони с бубенцами сорвали с места и понесли, неуправляемые. Кто знает, куда вынесут эти без узды разгоряченные шальные животные и в какой канаве закончится этот безудержный бег?

Маша захлопала в ладоши:

– Ага, значит, угадала. Как же это я сразу не поняла. Ой-ёй-ёй! Как же это тебя, Женечка, угораздило. Что директриса вчера говорила: «Одиннадцатый класс – сейчас только учиться и учиться. Недочитать, недогулять, недолюбить…» А я-то мучаюсь: почему это Женя со мной не стал танцевать. Женечка, расскажи, кто она? Я никому не скажу. Красивая?

– В темноте не разглядел.

– Ну, значит, ужасно умная?

– Не похоже.

Женя отвечал резко, односложно, не глядя в ее сторону. Но он все же отвечал, и Маша не отставала:

– Бедненький. Любовь зла. Чем же она тебя тогда пленила?

– Это легче понять, чем объяснить.

– Кажется, я это где-то сегодня уже слышала. Ты всегда так говоришь или только когда хочешь отвязаться?

Женя проигнорировал выпад.

– Вот везет же некоторым, – произнесла Маша томно-печально, – мальчикам нравятся.

– Ну, ты-то можешь не вздыхать. Ты нравишься больше, чем тебе самой хотелось бы.

Маша удивленно посмотрела на Женьку – что это он вдруг?

– С чего ты это взял? Что ты имеешь в виду?

– Только то, что ты нравишься всем, а тебе не нравится никто.

Маша вспыхнула. Она вовсе не думала, что разговор может перекинуться на нее. «Эх, кони, кони, что за кони мне попались – привередливые…» Она хотела что-то возразить, но Женя не дал ей слова:

– Подожди. Ты говорила – я тебя слушал. Теперь ты послушай меня. Сказки, что рассказывает про тебя Гарик, – это все чушь. Он просто выдает желаемое за действительное. Тебе не нужно ничье внимание. Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое. Поэтому ты стала скромнее одеваться, почти перестала краситься и больше не приходишь в класс с распущенными волосами, как в первые дни. И все равно, ты – слишком хороша. С этим уже ничего не поделаешь. Но этот первый бум пройдет. Ребята привыкнут, потому что привыкают ко всему, даже к красоте. И то, что заставляет тебя сегодня уклоняться от их ухаживаний, забудется, перестанет мучить и угнетать. И тогда найдется кто-то, кто разбудит тебя. Как спящую красавицу. Вечно пребывать в самостоятельно выстроенном хрустальном гробу ты не сможешь. Рано или поздно он расколется, чтобы вернуть тебя к жизни.

– А разве я сейчас не живу?

– Нет. Ты существуешь. Но жизнь – совсем иное. Для жизни необходима любовь. Как корни цветам. Срезанные цветы так же пахнут и так же прекрасны, но они уже мертвы. А когда придет любовь, настоящая, совсем не похожая ни на что, случавшееся с тобой прежде, ты поймешь, что только сейчас родилась в этом мире.

– Ты кто – гадалка или прорицатель?

– Ни то и ни другое. Я только смотрю на тебя иным взглядом, не так, как все. И за твоим внешним очарованием вижу бездну страстей. Но сейчас они прикованы цепями проржавевших решений к скале прошлого. Ты – пленница собственных табу. Ты полагаешь, что обезопасила себя от новых бед, но на самом деле ты отгородилась только от жизни… и от любви. Но от любви невозможно защититься навсегда.

– Боже, как романтично и напыщенно. Даже Вадику можно поучиться, – Маша попыталась скрыться за мелкой издевкой.

Женька резко повернулся и вышел с балкона. Маша осталась одна в промозглой темноте, приходя в себя ото всего, что он сейчас наговорил. Странный он какой-то. За полтора месяца они практически ни разу с ним не общались на серьезные темы, и вдруг – такой разговор.

Ребята уже расходились. Маша отыскала Женю и протянула ему куртку, которая до сих пор все еще оставалась на ее плечах:

– Проводи меня, пожалуйста, сегодня.

Маше слишком много еще хотелось у него спросить. Но Женя снова был угрюм и неразговорчив. Может быть, он уже жалел об недавней минутной откровенности.

– Я думаю, тебя Гарик проводит.

На улице, проходя мимо старой липы, Маша заметила застрявший в кустах белый бумажный самолетик. Она быстро подбежала, схватила его и сунула в карман. А дома, уже лежа в постели, она вспомнила о нем. Встала, прошла босиком в прихожую и, достав самолетик, развернула и расправила осторожно мятый промокший листок бумаги. Это был незаконченный набросок ее портрета.

25 сентября, понедельник

Полчаса, проведенные на пронзительном сентябрьском ветру, не замедлили сказаться. Маша заболела. Уже в воскресенье у нее поднялась температура, и грубой наждачкой драло горло. В понедельник школу она прогуливала. Мама задержалась в ожидании врача и на работу ушла только в середине дня. Она, по обыкновению, спешила и, видимо, что-то забыла – может, ключи – потому что едва успела захлопнуться дверь, как из прихожей донесся требовательный звонок. Маме редко удавалось уйти с первого раза. Маша спрыгнула с кровати и, не надевая тапочек, побежала открывать.

В дверях красовался Монмартик. Высокий, на полголовы выше ее, а Маша никогда не жаловалась на свой рост, он стоял, прислонясь к углу дверного проема, смотрел на нее сверху вниз и широко улыбался:

– Пустишь?

Маша растерянно стояла на пороге, босая, переступая с ноги на ногу и смущенно запахивая плотнее полы старенького халатика:

– Конечно. Заходи. Ты извини, я в таком виде. Думала, это мама вернулась, что-то забыла.

– Я так и решил, что это твоя мама. Она меня сейчас в подъезд впустила. Вы с ней не слишком похожи. Только разрез глаз и губы. В них проглядывает что-то южное.

Маша невольно удивилась: так точно подметить черты мельком увиденного человека.

– Вы бы хоть бумажки с номерами квартир в звонки вставили. А то меня сейчас ваша соседка облаяла, да еще заявила, что тебя здесь больше не живет.

– А, это из сто восемьдесят шестой! Там раньше Машка-продавщица из универсама жила.

– Инга сказала, что ты заболела. Это я наверняка виноват – заморозил тебя тогда, на балконе. Ребята решили зайти после школы. А меня Кол Колыч выгнал с физры. Из-за ноги.

Если учитель физкультуры Николай Николаевич, не терпевший никаких справок, отправил Женьку с урока, значит, дело действительно швах.

– Покажи, что с ногой.

Он с готовностью задрал левую штанину.

– Не дури. Я же помню, что правая.

– Ерунда. Ампутировать, чтоб не мучиться. Сейчас протезы классные делают.

– Ну, не хочешь – твое дело. У меня жутко болит горло. Мне трудно говорить и, тем более, еще с тобой спорить. Подожди меня здесь, я хотя бы переоденусь.

Маша забежала в родительскую спальню и, отыскав в шкафу новый мамин халатик, быстро сменила шкурку. Глянув в зеркало, но оставшись все равно недовольной собой, она появилась вновь перед Женькой с расческой в руках. Они прошли в ее комнату. Женька и в самом деле сильно хромал. Он доковылял до Машиного стола и сел на край. Маша вспомнила, что под стеклом она выложила расправленный листок с Женькиным рисунком. Но было уже поздно: он заметил и искоса с усмешкой посмотрел на нее. Маша почувствовала, что краснеет. Уже который раз она, всегда уверенная в общении с мальчишками, ловила себя на том, что непонятным образом теряется под Женькиным взглядом, цепким, проникающим за внешнюю защитную оболочку. Это было какое-то наваждение, но Маша не могла заставить себя просто посмотреть прямо ему в глаза.

– А ты неплохо рисуешь. Всегда завидовала людям, умеющим рисовать.

– Я тоже. Рафаэлю, Леонардо да Винчи, Боттичелли… Но это ты зря сохранила. Так, эскиз, причем неудачный. Если хочешь, я тебе как-нибудь твой настоящий портрет нарисую.

– Хочу. Нарисуй. А настоящий – это как?

– Только не маслом. Маслом я не люблю. А в графике – это можно.

– Давай, как любишь.

– У тебя день рождения 12 ноября? Значит, ко дню рождения. Время есть.

– Ты это серьезно? Классно.

Маша с удивлением отметила, что Монмартик успел выяснить и запомнить дату ее рождения. Он мог выкрасть эти сведения лишь из школьного журнала. Другого логического объяснения не было.

– Тебя интересно рисовать. С одной стороны, легко: черты лица четкие, словно вырезанные из мрамора – и в то же время какая-то внутренняя чертовщина, что ли, которая в графический образ никак не умещается. Я и набросок потому отпустил – это не ты. Не вся ты.

– Наверно, во мне бунтует бабушка-испанка по материнской линии. Про нее мужчины говорили, что для таких, как она, на ее родине в былые времена костры разводили.

– Испанка? – Женька присвистнул. – Здорово. Теперь хоть немного понятно, откуда ты такая взялась. А как она здесь оказалась? Дети испанских антифашистов?

– Да. Бабушку в тридцать девятом в Союз переправили из Мадрида. После проигранной республиканцами гражданской войны. Ей было восемь. Потом из Ленинграда – в эвакуацию с детдомом. А сейчас осталась одна в Питере. И в Москву переезжать отказывается. А мне без нее плохо…

Женя взглянул пристально на нее, но промолчал, оставил слова внутри.

Маша наблюдала за Женей. Былые тучи разрешились ливнем, и небо расчистилось. Трудно было в этом открытом и приветливом парнишке угадать того хмурого, обращенного внутрь себя буку, что огрызался на каждое оброненное ею слово. Он вновь был самим собой. Но что-то едва уловимое добавилось в его облике, чего Маша никогда прежде не замечала: его внимание было обращено к ней. А может быть, ей это только померещилось?

Маша мельком глянула в зеркало. Если он ее и вправду нарисует, то только не такой, какая она сейчас. Температурное пылающее лицо. Нездоровый румянец поверх смуглых заострившихся скул. Полураспустившаяся, свалявшаяся от долгого лежания коса с выбившимися прядями. Разве что глаза стали еще больше на как-то сразу осунувшемся лице и сверкали из-под густого черного навеса ресниц. Но это мало утешало. Ей было неприятно, что Женя видит ее такой. Но и выставить его она тоже не могла. А если сейчас придут остальные…