Сначала он фыркал, возмущался, но потом сунул сумку отцу Александру, подошел к «жрице», подхватил ее, замотавшую босыми ногами, на руки и повернулся к объективу.

– No! No! – закричали на него фотограф, и ассистентка фотографа: руками модель не трогать.

Пришлось отпустить Елену, она вытянула руку и притронулась к колонне, голову склонила к плечу, одну ногу отвела назад, касаясь плит краешком пальцев. Щелкнул фотоаппарат. Палёв встрепенулся, как от щелчка затвора. Елена улыбнулась невидящими глазами и шагнула… к какому-то толстяку.

«Глупо, – ретировался Георгий Дмитриевич, – выгляжу глупо… Впрочем, сейчас рядом с ней все выглядят идиотами, а чтоб этого избежать, надо обрядиться Агамемноном, не менее…»


В автобусе он не сел возле Елены, хотя она сидела одна. Сел сзади с отцом Александром через проход и вместо того, чтобы разглядывать красоты за окном, смотрел на Елену; ее плечо, сутулое больше обычного, видно, устала; волосы, оставшиеся в прическе, сделанной для съемки: сколотые под белой диадемой-обручем, отдаленно напоминающей кокошник. Выбившиеся из-под нее прядки закручивались на шее медными колечками. Линии были так просты и ясны, что хватило бы двух росчерков пера, чтобы набросать портрет.

В голове вертелась модная песенка:

Пусть не сказаны слова,

Имена еще не прозвучали,

Но любовь уже жива,

Та, что у всего была вначале.


17

Туристы сошли на набережной Акти Мяоули, персонал последовал на судно. Отец Александр и Георгий Дмитриевич двинулись по людной широкой улице, вдоль китайской стены лавок и магазинчиков, еще и в том смысле китайской, что все они были по горло заняты подъемом экономики будущего всемирного босса, Китая, торгуя дешевым барахлом, состряпанным на желтолицей родине чая. И везде в витринах на первом фланге красовалась табличка с надписью «просфора», «просфора» [6].

– Да при чем тут просфора? – недоумевал отец Александр. – Неужто они в этих гадюшниках просфорами торгуют? Я люблю крошку просфоры под язык положить. Иной раз лучше валидола действует.

Зашли в одну, другую лавку – никаких просфор. Горы тряпок, таких, как на ярмарке в Коньково, зайцы с выпученными глазами, музыкальные коробки с танцем маленьких лебедей и прочая дребедень. Отец Александр уже начал соображать, что, вероятно, подразумевается некое облегчение, не в жирах и калориях, а в серебрениках, отчего ему стало делаться не по себе. А тут еще в одной витрине с греческими вазами, статуэтками, настенными тарелками и часами попалась табличка: «scount, sconti, rebajos, просфора, скидки».

– Как же так, – отец Александр достал валидол, – святая плоть – просфора, приобщает к телу Христову, а в отечестве нашей веры, пусть во втором отечестве, имеет такое низкое торгашеское значение?! Где храм? А где фарисеи?!

– Да не расстраивайтесь вы так, – утешал его Георгий Дмитриевич. – Что ни грек, то грех. Ведь до появления греков на Руси, не было и понятия греха…

Но отец Александр не слушал:

– Что ж получается? Мы – тоже эзотерическая религия, как любая другая. Даже для меня, книжника: греческий в ГИТИСе не преподавали. А греческий как раз и обеспечивает эзотеризм. Греческий и наследие Византии…

– Получается, – вздохнул Георгий Дмитриевич. – Византизм со своим культурным кодом и языком – как ограда, которой обнесена церковь, чтобы отмежеваться от народа.

– И все-таки, мой Пифагорыч, – пошел на попятный священник, – вы не там копаете. Истинное бедствие – это бюрократия. Полчище паразитов опутали не одну Россию-мать, а всю Землю-кормилицу. Вот в чьих руках власть. Не платить бы им поборы, пусть бы попробовали жить плодами своего труда… Вот тогда бы люди облегченно вздохнули!

– Да вы никак реформатор, – приятно удивился Палёв. – Но постойте, лавка, – он указал на вывеску, – «Папахристодулу», вижу тут одну безделку.

Он вошел, а отец Александр остался ждать на улице, прохаживаясь у витрины и радуясь, что не видит вывески «просфора»; надо забыть это святотатство, оскорбляющее чувства верующего.

Георгий Дмитриевич извлек из завала на прилавке ляпис-лазуревую статуэтку рогатой женщины. Статуэтка была не из святилища Афины, а из долины Нила, женщина была богиней Изидой, рога у нее росли не в знак неверности супруга, а в знак мудрости, а диск, прихваченный рогами, означал солнце. Палёв попросил упаковать.

Теперь они шли с отцом Александром, на витрины больше не глядя. Георгий Дмитриевич осваивал греческий алфавит, читая по слогам вывески:

– Хри-сто-ло-пу-лос, Хрис-ти-аки, Хрис-то-ду-лу…

– Да прекратите вы богохульствовать, – не выдержал отец Александр.

– Ну что вы все не хотите признать, что дождь мокрый, – огорчился Георгий Дмитриевич.

– Не желаю понимать ваших намеков. Верно, опять с подвохом.

– Подвох в том, что вы отрицаете очевидное. Раньше наших детей даже именем Иуда называли. Не один Головлев тому примером. А вот Христосом никогда. А в Греции, видите, на каждом шагу… и в Болгарии Христо… Ботев. Помните?

– Это вы чересчур много видите.

– Прикажите выколоть глаза? Но и слепому Эдипу нельзя не заметить, что у нас людям в имена определили иностранные слова.

– А что вы предлагаете вернуть Предислав, Любав, Некрасов? За тысячу лет их забыли, а привыкли к Машам, Ваням, Ксениям. Они писали историю последних десяти веков.

– И дописались. А чтоб исправить написанное, надо начинать, вероятно, именно с имен… Как сказал поэт: «И повторял я имена, забытые землей» [7], – он помолчал. – Слово – оно как указатель на дороге: куда повернута стрелка, туда и оглобли поворачивают… А хотим вернуться на круги своя, не петлять дальше в чужих лабиринтах, надо постепенно, незаметно вернуть обратно свои родные имена.

– Ой-ой-ой, плачет по вас анафема, – покачал головой отец Александр.

– А вы скажите мне, как звали Ивана-царевича? А Василису Премудрую? – не отступал Георгий Дмитриевич. – Иван – библейское имя, Василиса – греческое, а сказки-то наши веков на сорок старше Библии. Назовите мне истинное имя героев, у них ведь были прототипы в жизни, а тогда предавайте, чему хотите. Я, как пионер, всегда готов пострадать за правду. Меня хлебом не корми, дай ради такого дела взойти на костер.

– Ишь ты, Джордано Бруно, протопоп Аввакум нашелся, – чуть ли не фыркал отец Александр. – Чего захотел?! Славы мученичества! Да сейчас, авария какая случится, как мошку, раздавят и не заметят, что такая ползала.

– Правда ваша. Но все же как-то не по себе, что я, русский, не могу русским именем называться. Называюсь греческим. Греки, небось, не называют своих детей: Святославы, Людмилы, Светланы. А мы, выходит, тупее греков. Они себя своими именами называют, а мы ихними, греческими. Арефа, Синклития, Агафоклия, Сосипатра, Аферкий, Аристовул, Мемнон… кто там еще в святцах? Акакий Акакиевич отдыхает.

– Так ведь все мученики, за веру претерпевшие. Иные в святцы не попадают.

– Теперь понятно, – тяжело вздохнул Георгий Дмитриевич. – Если имя определяет судьбу, то понятно, почему все россияне в двадцатом веке стали новомучениками. Но почему-то ни одной святой Светланы или Людмилы в святцах не попадается. Столько Арсениев и ни одного Богдана. Вам не кажется это натяжкой?

– Неправда, неправда, – зажмурил глаза отец Александр. – Святая Людмила есть, точно есть! А введение новых имен у колыбели российского христианства было насущно, как хлеб, как закладка фундамента при возведении храма.

Георгий Дмитриевич махнул рукой, как бы желая сказать, что ему есть что возразить, да уж не будет, не в охоту.

– А в просвещенной Европе еще дальше пошли, – приободрился отец Александр, – сплошь и рядом детей Сарами, Давидами нарекают. А в Жозефине вы Иосифину не распознаете?

– Вот тебе и просвещенная! Сплошное мракобесие… Реферат можно писать, – проворчал Палёв и демонстративно замолчал, не желая больше подбрасывать в огонь дискуссии поленьев.


18

Когда они добрались до «Эль Сола», ставшего им уже родным домом, на нижней палубе, у кинозала, на доске были вывешены акропольские снимки.

Георгий Дмитриевич нашел себя.

Иногда фотография – как третий глаз, подметивший то, что ускользает от очного внимания. Елена Гречаная была на ней деталью Парфенона, невозмутимой и естественной, как сам этот оазис древности на погрязшей в прогрессе планете. А Палёв… потерянный, сбитый с толку, вел себя чуть развязно. Он оплатил злополучную фотографию и спрятал подальше с глаз долой. Порвать не поднялась рука. Елена получилась хороша. Эх, остановись, мгновенье! Ведь оно уже неповторимо, уже принадлежит прошлому не менее чем вся эта Греция с ее элладской славой.

Футляр-каюта был образцово убран: постель приготовлена ко сну, уголок одеяла отвернут, а на нем оставлена конфета: сладких вам снов, милые леди и джентльмены! Отец Александр едва успел пробормотать скороговоркой «Отче наш», а Григорий Дмитриевич – разместить рогатую, синюю богиню в своем алтаре, как ударил гонг, призывающий к ужину, накрытому в «Коралловом кружеве». Но громче всех гонгов трубила пустота в желудке.

Они вышли каждый из своей каюты в тот момент, когда «Эль Сол» снялся с якоря в порту Пирея, первого по величине в стране, и направился в Салоники, порт по величине второй.

Встретились за столом; Езерский хмурился, Георгий Дмитриевич сиял, как в день получки:

– Да бросьте вы дуться, отец Александр. Я ж лично ни в чем не виноват. У меня взгляд ученого. Чтобы развить его, я посвящал себя всевозможным наукам и дисциплинам. Что поделаешь, если иноземные слова иногда вскрывают суть значений и тайное делают явным.

– Бывает, – нехотя, чисто из вежливости, отозвался отец Александр. – Вот меня умиляет газета по-гречески, эфимерида , через нашу уволенную церковно-славянскую фиту. Эфимерида – нечто эфемерное, эфирное, летучее, несущественное. А вспомните «Правду» застойных лет, «Известия»… все казалось счастьем навеки.