Лукоморский повел бровями:

– Можно без церемоний. Я не барышня, не умру от ревности. Иголин! – рявкнул он. – Пойдем, я покажу вам Иголина, и наш костяк будет в полном составе.

Лукоморский пошел по коридору, стуча кулаком в каждую дверь.

– Тут лаборатория Зверюка. Тут – мои хоромы, а там – Иголин. Эй, Иголин! Али спишь?

Дверь скрипнула и открылась, являя на пороге Иголина. По лицу, бледному, затворническому, не жалующему прогулки, было понятно, что это молчальник. Он был в черном рабочем халате, усугубляющем бледность лица и черноту волос, бровей, глаз.

– Познакомься – господин Гальярдов. Интересуется живописью. Твоей в том числе, – неохотно пояснил Лукоморский.

Иголин исчез с порога, из чего надо было понимать: милости просим.

Иголин писал по дереву героев древности и Нового Завета. Только эти герои поселялись в современности или во временах, не столь отдаленных. Богородица Лада шла по людному городу, никто ее не замечал, только какой-то радостный малыш в прогулочной коляске протягивал к ней ручки; равноапостольная Ольга в солдатской гимнастерке грела руки у костра, отсвет от него озарял ей лицо и воспламенял нимб неопалимой купиной. Темный лес, окружающий святую, был воинством, в каждом дереве угадывался воин в длиннополой шинели.

Гальярдов различил это и отметил.

Но дольше всего он задержался у неоконченной картины, на которой Лада-Богоматерь воспаряла над землей в столпе света, поднимая за собой из-под земли русских воинов в форме всех ее армий: царской, добровольческой, советской. Все они поднимались и вставали в один строй.

Гальярдов опустил глаза и промолчал.

Словоохотливее он стал перед обманками, обманищами, обманчиками Зверюка.

– Теперь я понимаю, почему Лукоморский назвал эту мастерскую лабораторией. Как алхимик не спит над созданием философского камня, над превращением железа в золото, так, – Гальярдов поклонился Зверюку, – художник трудится над превращением простой холстины в мрамор, малахит, в ажурную чугунную решетку или серебро.

– То-то знай, – довольно крякал Зверюк, – значит мастер… ремесло… а ты г-ришь! Так-то.

У Лукоморского картины были «раззудись плечо». Великие реки с ястребом под облаками, великие нивы, уходящие вдаль, бесконечные, теряющиеся за горизонтом дороги. У этих картин был звук и запах: то слышалось в них эхо, то скрип колес, то лай чаек, то веяло водорослями от соленой воды.

– Да-с, осязательно. Внушает, – оценил Гальярдов.

Он высказал свое «приятное» удивление по поводу того, что рядом живут и трудятся три выдающихся таланта, у которых вершины мастерства уже такие, что страшно угадывать, каковыми они станут пусть даже в недалеком будущем. Да только тогда времена станут еще круче, а художнику надо на что-то жить, приобретать кисти, подрамники, рамы (картины – они ведь есть просят), и, короче, он, Гальярдов, готов с удовольствием купить у каждого из присутствующих по картине. Любой, на усмотрение автора.

О, как прав был Гальярдов! Времена действительно усложнялись не по дням, а по часам, писать картину при учете стоимости материала становилось роскошью, и художник всегда был рад что-нибудь продать.

Иголин уступил «Крещение на Чистых прудах». Зверюк – уже знакомую чугунную решетку, Лукоморский – небольшой пейзаж с котом.

Гальярдов попросил назвать цену.

– Я свою, чтоб знал, она по каслинским мотивам, чугунку меньше чем за пять кусков не отдам, – размахнулся Зверюк. – Так-то.

Гальярдов был озадачен, сколько же это «кусок» и в какой монете, но уточнять посчитал делом щекотливым и понимающе улыбнулся.

– И не деревянных, – сам отвечал на его мысли Зверюк, – а этих, конверт, какие культурно протягиваются, в конвертике – конвертируемых. Не нравится – не бери. Во.

Он схватил было свою решетку под мышку, но Гальярдов остановил его жестом.

– Ну а ваши? – обратился он к Иголину и Лукоморскому.

Они переглянулись.

– А что наши? – сказал Лукоморский. – Наши тоже не меньше.

Гальярдов вынул из внутреннего кармана бумажник из тонкой змеиной кожи и покрутил в руках.

– Даю каждому по… кстати, – повернулся к Зверюку, открывая бумажник, – сколько это – кусок?

– Штука, – ответил Зверюк.

Но Гальярдов продолжал на него смотреть вопросительно, и Зверюк добавил:

– Ну-у, тыща, поди ты.

– Каждому по десять тысяч. Наличными.

Лукоморский вздрогнул: ровно столько стоила Колина операция.

– Хо-хо! – моргнул Зверюк. – Ну-ты, Лукоморский! Вот это клиента привел!

– Наличными. Но при одном условии, – продолжил Гальярдов. – Картин сегодня я брать не буду. Но как-нибудь приду и возьму у каждого из вас одну, лучшую на мое усмотрение.

– «Как-нибудь» нас здесь может не быть, – возразил Лукоморский.

– Не волнуйтесь, – повернулся к Лукоморскому Гальярдов. – Вы не останетесь в тени. Вы все будете на виду и на языке у всех. Это уже мое дело, как вас найти. И я найду.

Иголин хмуро посмотрел на Гальярдова.

– Знаете, сударь, мы все учились в школе.

– При чем тут школа?

Иголин покачал головой:

– Мы все читали разную литературу и знаем, чем заканчиваются подобные сделки.

– Другими словами, – тонко-ехидно произнес Гальярдов, – вы отказываетесь. Вы априори уверены, что в моем предложении есть подвох, искус и боитесь не устоять перед ним? А не будь искуса, не было бы и Фауста. Вы заранее отказываетесь, быть может, от испытания, пробного камня, быть может, ниспосланного?

– Нет, я просто не хочу ловить рыбу в мутной воде.

Зверюк засопел:

– Ты что? Какая же мутная? Когда чистоган?!

– Вот ты и бери свой чистоган. А я умываю руки.

– Что ж, – захлопнул бумажник Гальярдов. – Нет так нет. Мое предложение в силе, если его принимают все.

– Коля…

Иголин посмотрел исподлобья, убрал его руку:

– Ладно, пусть по-вашему…

Гальярдов растянул губы в довольной улыбке, кивнув своим мыслям, отсчитал каждому по десять крупнокалиберных зеленых купюр, изящно поклонился и сказал:

– До встречи в будущем.

– Как? – удивился Лукоморский. – Ни расписки не берете, ни договора не составляете?

– А зачем? Наш договор уже составлен и подписан там. – Он показал пальцем вверх и галантно раскланялся.


Луна склонила голову набок и смотрела на землю как бы вздыхая.

Гальярдов подошел к щегольскому особняку неподалеку от Трехпрудного с новенькими поблескивающими на двери инзнаками.

Невидимая тучка внезапно заволокла луну, и стало до того темно, что нельзя было увидеть, как бесшумно исчез за этой дверью Гальярдов.

На следующее утро Лукоморский встал, когда весь дом еще спал. Оделся по-дорожному, положил ближе к телу вчерашние деньги, сунул в карман потрепанную книжонку и поехал на вокзал.

Скоро пассажирский поезд уносил его в один из городков средне-русской полосы, где жили его родители и Коля.

Дома, не говоря ни слова, он положил на стол перед отцом деньги. Мать подошла, увидела и ахнула, заголосила тонко «сы-ыночек!». Отец тут же начал хлопоты по устройству и перевозке Коли на операцию в Москву. Они отняли две недели. Уже когда Коля был определен в больницу, отец сказал у входа в метро:

– Я не спросил, а деньги-то откуда?

– Картину продал, – ответил Лукоморский.

– Слава богу, – с облегчением вздохнул отец. – А я боялся, что левые. Но за Кольку-то больней… и пусть их, хоть и левые. А теперь… это хорошо, что картину продал. Не зря все-таки худ-училище… все не зря…


Лукоморский сидел в своих «хоромах» с камином (то есть камином он был при царе Горохе, а сейчас только памятником камину) и мазал какой-то простенький, ни к чему не обязывающий, так, чтобы руку размять, пейзажик. Радио передавало сводку ужасов, творившихся по стране, но к ним привыкли и не обращали внимания, пока они не касались непосредственно вас, то есть пока не стукнули лично вас кирпичом по голове. Лукоморский помурлыкивал песенку в тон закипавшему электрочайнику. Сейчас он насыплет заварки прямо в стаканы, зальет кипятком, позовет кого-нибудь для компании, и они будут чай пить. Кольку оперируют, сахар – три куска – есть, – чего еще надо?

Дверь за его спиной распахнулась, ударив об стену и обрушивая штукатурную труху на пол. В «хоромы» ввалился отец. Серое, набрякшее лицо.

– Нет Кольки, – сказал он отчетливо, громко, металлическим голосом.

– Как нет?! – встал Лукоморский, сваливая мольберт, картинку, стул.

– Во время операции кончилось действие наркоза, и он умер от болевого шока.

– То есть… почему кончилось?!

– Дали правильную дозу, как всем. Но у него такой случай, что надо было больше. А больше нельзя. Сердце бы встало. Хоть так, хоть так встало бы.

Отец рухнул на пол.

Густо засвистел чайник – кипяток был готов.


Уже несколько месяцев Зверюк запирался в своей лаборатории и никого к себе не пускал. Приходили старые приятели с девушками, с вином покутить, как раньше, но он либо сидел молча, не подавая виду, что дома, либо высовывался из-за двери, непотребно ругался и прогонял побеспокоивших. На внутренних чаепитиях между художниками или бабульками он тоже не показывался. Он сильно одичал, оброс, опустился. Целыми днями пересматривал и перекладывал свои обманки. Он хотел понять, какая же из них самая лучшая. А если бы Гальярдов явился сегодня, сейчас, и потребовал с художника «американку»? Это же все равно, что заспорить «на американку», на желание выигравшего спор. Желание может быть любым, и счет предъявлен в любой момент. Особенно не рекомендуются «американки» девицам с парнями, да и между особ одного пола могут возникнуть весьма щекотливые ситуации. А если ваш приятель тайно влюблен в вашу жену и запросит «на американку» жену? Что же вам потом, его сына всю жизнь кормить? И Зверюку, как это ему лучшую картину отдать? Вот на этой букет васильков изображен, забытый на деревянной скамье. Таких васильков больше нигде нет! Значит, эти васильки самые лучшие, самые свежие, точь-в-точь живые! Значит, эта картина – самая лучшая. А на этой вот полотенце на гвозде висит. Так какое полотенце! Да такого полотенца днем с огнем не сыщешь! Самое лучшее в мире полотенце.