Парк был безлюден, и это сейчас придавало ему новой прелести, неожиданной и разящей после толчеи обжитых улиц. «Вот здесь я и отдохну». Самовольнов постелил на скамье пальто так, что на одну полу его можно было лечь, а другой укрыться, лег, положил на лицо шляпу, вздохнул, подавляя зевок, и, вспомнив, что утро вечера мудренее, заснул.


Мысль проснулась, когда Нелли еще лежала с закрытыми глазами: «Если бы победил Деникин, а не Троцкий, мир бы пил квас, а не коку». Ну, откуда такое берется с утра?! А утро солнечное, теплое, разомлеть можно – паскудное парижское утро. Тянет на улицу и даже дальше – на природу, а там со всех сторон наползет «vas-y, вази», их прононс простуженного носа – и что наша знать в нем находила, на что променяла нормальную человеческую речь? Речь… не о ней ли толковал этот чудак из консульства?

Нелли открыла глаза. На нежно-салатной обивке стен кавалер времен Ватто склонился к даме на скамейке и что-то, явно скабрезно-сахарное, нашептывал на ухо; вся стена была усеяна этими дамами и кавалерами на скамейке. На комоде тикали бронзовые часы, утренний свет попал в силки хрустального светильника под потолком. Сколько сил и жизни положила Нелли на этот уют и хрупкое благополучие, берегла его, как воду, которую несут в полном ведре, чтобы ни капли не расплескать, и вот это ведро вырвалось и разлилось по земле, а оттуда выперли узловатые, темные корни самой себя, и эти корни выражались в том, что она русская. Русская – вот альфа и омега ее присутствия на земле. И никакие дамы-кавалеры в садах Ватто не составят благополучия, если альфа и омега вычеркнуты.

Она встала и, наскоро собравшись, отправилась в консульство в надежде найти там своего незнакомого знакомого. Но в его кабинете сидел другой человек. Она спросила у вахтера, когда выйдет тот, кто принимал такого-то числа, но вахтер нахмурился и проворчал: «Неизвестно. Никогда». Нелли дала заднего ходу и покинула консульство. Сердце ее бешено колотилось: «Его задержали, двух мнений быть не может. Не исключено, о сю пору его уже нет в живых. – Она закрыла лицо руками. – И все из-за нее, ради нее! Как она могла оттолкнуть такого человека, такое чувство!.. Ведь он герой! Ради женщины… русской! Ведь кто больше втоптан в грязь, чем русская женщина? Никто! А он ради того, чтобы женщина рядом была непременно русская, принял терновый венец! Да кто еще пошел бы на это?! У знаменитостей, кого ни возьми, у всех жены, пассии – нерусские, шемаханские львицы: у Маяковского, Есенина, Бехтерева… а этот безымянный герой ради русской, ради меня… – Нелли хваталась за голову. – Зато все европейские знаменитости: Пикассо, Леже, да кто угодно, брали русских жен, коль уж свои выбросили их за борт! Ну и правила завели, Господи прости!»

Нелли вдруг очнулась: она ехала не к дому по обычному маршруту, а трамвай уносил ее на окраину, в сторону сквера, к месту свидания с ее безымянным героем. Да, настоящий герой всегда безымянен. Он вырос в ее глазах до облаков и застелил солнце. Голова Нелли стала пуста, и в пустоте, где-то на краю, забрезжило чувство голода. Сойдя с трамвая, по скверу она уже брела без стремительности, с какой ведет порыв или слепая вера, а понуро и даже скорбно, как бывает, когда порыв прошел и настало время пожинать плоды слепой веры.

Самовольнов давно не спал, но вставать со скамейки было незачем. Хорошо бы умыться и позавтракать, очень плотно, яичницей с луком, да чашкой, да что там чашкой – кофейником крепкого кофе с молоком и свежими хрустящими булками, хорошо бы. Да кто ж тебе даст? Кто предоставит хотя бы умывальник? А в кафе все несусветно, несуразно дорого. Да и порции какие? Долго еще славянам расти до парижского крохоборства. За чашку их кофе он в Москве день бы питался в закрытой столовой пирогами с осетриной. Тут у Самовольнова так засосало под ложечкой, что на глаза навернулись слезы. Впрочем, столовая была бы закрытой на лесоповале. Нет, ему решительно некуда спешить, и он лежал на скамье, заложив руки под голову, и смотрел на высоко плывущие облака, как Болконский под Аустерлицем. Над ним раскачивалась черно-зеленая ветка платана, и мысли в голову просились, соответственно, философские. Облакам безразлична вся людская возня, до них не долетают ни крики, ни смех. А вместе с тем там где-то обитает высшая разумная сила, которая управляет даже самым последним муравьем в тени лопуха. Он ползает и тащит соринку по ее усмотрению.

Ветку задуло ветром, и на ее месте возникло лицо той дурочки, из-за которой он теперь валялся на скамейке, соперничая с окурком, с той лишь разницей, что окурок валялся под скамейкой.

– Душа моя! – произнесло лицо и наклонилось над ним.

«Да чудится ли?» – Самовольнов привстал на локти, потом сел.

Нелли опустилась рядом. Она осмотрела его с головы до ног: щеки стали щетками, пальто, знакомое до боли, – мешком.

– Что? – злобно процедил сквозь зубы Самовольнов.

Голод, брезживший на горизонте, выкатился в зенит; Нелли подняла брови и жалко – этого она никак от себя не ожидала: жалобности – попросила:

– Поехали ко мне, поедим?

Самовольнов цокнул языком, этим звуком чего только не выразив: мол, довела; да скажи мне кто раньше, не поверил бы; довела, а теперь пользуется – и сказал:

– Поехали.


Дома, пока Самовольнов плескался в душе, Нелли собрала завтрак на слона. Шайке разбойников хватило бы. Самовольнов все это съел, а пока он ел, Нелли, сама не очень отстававшая от него, то и дело спрашивала с полным ртом:

– Еще?.. Винца?.. Ветчинки?..

– Ф-фу, – наконец он оттолкнул от себя пустую тарелку, – так и до заворота кишок недолго.

И в этот момент вошел муж, известный как фон Бифштекс. Нелли и Самовольнов не заметили, как пробежал день, а завтрак их вполне перешел в полдник.

Муж уставился на гостя с немым вопросом: «А это кто?»

– Мой двоюродный брат, – не моргнула глазом Нелли.

– Так его ж расстреляли, – осел фон Бифштекс.

– Да, расстреляли. Мы все так думали, а он, оказывается, был ранен, отлежался, можно сказать, в медвежьей берлоге. – Нелли сочиняла на лету и поражалась своей фантазии. Поражался ей и Самовольнов и не скрывал этого, а ловил каждое слово с открытым ртом. – Короче, это длинная история. В духе Софьи Носович [4], весь город знает. Вырвался из лап большевиков. Он ведь живой, ты сам видишь. И русский. Русский и брат.

– Русских миллионы, – усомнился фон Бифштекс. – И что же, все они тебе братья?

– Не сомневайся. – Нелли ударила себя в грудь, будто собиралась крикнуть «всех не перевешаешь».

– Ну уж. Прям Ромул и Рем, вскормленные молоком волчицы.

– Молодец! – похвалила супруга Нелли, а он это любил. – Сам нашел подобные прецеденты в истории.


Так Самовольнов остался в доме у «сестры».

Не будем останавливаться на том, как проводила дни она с двоюродным братом, столь чудесно спасенным медведицей из лап большевиков, пока фон Бифштекс зарабатывал им на хлеб и шоколад на казенной службе, а вернувшись, требовал – не всегда – исполнения супружеских обязанностей, но долго так продолжаться не могло. Это Самовольнов заявил Нелли, обойдясь без стучания кулаком по столу, а тихо и твердо, отвернувшись и глядя в сторону, в окно.

После чего дня через два вечером господин фон Бифштекс долго стучал в дверь, пока не додумался спуститься к консьержке за ключами.


Собрав вещи и все ценное, что было в доме, а оно – Нелли была в том небезосновательно уверена – принадлежало ей по всякому праву, она выехала с Самовольновым в неизвестном направлении.


Версия третья

Меджибож повернулся и пошел.

– Попадись ты мне в девятнадцатом… – услышал он вдогонку, на что презрительно усмехнулся. Но дальше то, что он услышал, заставило его остановиться и стерло с лица ухмылку.

– Контра… – прошипела Мария.

Меджибож оглянулся: она быстро уходила в противоположном направлении. «Так, так, так, – заработал в его голове механизм, – я ушел с поста, значит, дезертир, предатель, беляк… значит, контра. Я. А кто же тогда она?»

Он втянул голову в плечи и побежал – больше нельзя терять ни минуты. Каждая – на вес золота.

Он вернулся в консульство незамеченным и на следующий день по графику сидел за столом дежурного дипломата, принимая заявления на продление или обновление паспорта, на выдачу свидетельств, и так далее, и тому подобная повседневная рутина – знали б ее девки, не гонялись бы за дипломатами. Тем паче им подолгу на одном месте не дают засиживаться, чтоб связями не обзавелись, не окрепли: даже камень лежачий на одном месте мхом обрастает, а уж человек… И по истечении положенного срока Ивана Меджибожа перевели в другое консульство в этой же стране.

В Энбурге тогда убрали бежавшего главаря, или, иначе, лидера националистов одной из окраин советской империи; западная пресса это особенно не муссировала – очень ей нужна свобода какого-то славянского меньшинства, славянам полагается ярмо да батог; советским же посольством, следовательно, в столице этой Шварцляндии устраивался прием… совсем по другому поводу. А на прием своего консула сопровождал Меджибож. Посольство располагалось в особняке ХIХ века, мужчины были в строгих костюмах, зато дамы затмевали друг друга шелками, мехами и драгоценностями. Только переводчица при после была в форме, правда, без погон. Да и переводчица ли? Но что при посланнике – вне сомнения.

Когда Иван разглядел ее лицо, то чуть икрой не подавился. Это была Эмма?.. Элла… нет, как же ее звали? Ева? Ради которой он чуть не пустил под откос карьеру, свободу – всё. Да ради нее ли? Ради любой русской он тогда сделал бы это. Тогда царь в голове отрекся от шварцляндского их разговора, слова шварцляндские стали насекомы-ми-уховертками, которые добирались до мозга и сверлили своим смыслом. Лучше б он не понимал этот мраков язык, а ведь сколько жизни ухлопал, чтоб его освоить, чтоб говорить, подобно урожденному шварцляндцу. И с чего графья попирали русский? За то ныне на Соловках портянки протирают – и поделом!